Меню

Денис Цветков

Проза

Главная » Проза

Глава 10

Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

К концу февраля в колхозе осталось не более четверти населения села. Все, мало-мальски справные середняцкие хозяйства из артели вышли. И сколько не ходили по дворам свои доморощенные и приезжие агитаторы, сулившие мо-лочные реки и кисельные берега, мужики стояли на своём. Изо всей Тамбовки только одна тётка Катерина Новикова обратно попросилась в колхоз. Осталь-ные долгое время значились единоличниками, но под тяжестью всевозможных налогов и они вынуждены были стать колхозниками.
    Братка Санька с женой и детьми и мною были тоже колхозниками, но отец и мама наотрез отказались в него вступать. Они свой отказ мотивировали тем, что оба были тяжелобольны и от них будет в колхозе толку, как от козла моло-ка. Некоторое время старикам моим власти надоедали всякими упрёками, но потом отстали.
— Как же вы без колхоза будете жить? — Отец, как обычно хорохорился, не показывал виду, что живётся туговато. Он всегда отвечал: а сыны на што?  Санька — хороший работник, Акулина — тоже, а у Ваньки — золотые руки. Он нам каждый месяц посылает деньги с получки.
    Но я хорошо знал, что за целый год он прислал только посылку и
немного денег, которых едва хватило, чтобы справить мне к зиме шубёнку.
А теперь о посылке. Ванькина посылка сыграла в моей жизни огромную роль. Вот что в ней было: маме и няньке Акулине — по платку. Платки были чёрные, с яркими розами, с кистями со всех сторон. Отцу — новую рубаху-косоворотку. Отцу она оказалась маловата, и мать её перешила мне.
    Саньке брат прислал чёрный кожаный картуз-шестиклинку, с пуговкой на макушке и ботинки с галошами, блестящими, лаковыми. Ему же он прислал ещё бритву безопасную и десяток пачек лезвий. Да, забыл! Акулине он подарил флакончик духов и туалетное мыло “Дуняша”. “Дуняша” была упакована в кра-сочную обёртку, на которой красовалась кудрявая девочка, похожая на Вероч-ку. Всё это помещалось в жестяной коробочке, на крышке которой опять же улыбалась Вера.
Впоследствии, и с платков, и с этикетки мыла, и с коробочки я перерисо-вал цветы, саму Дуняшу и флакон с духами.
    Самое же дорогое братка адресовал мне. Моя посылка была отдельно за-вёрнута в бумагу, на которой братка начертал: “Это — Дениске!”
Отгадайте, что мне прислал братка?  Во век не отгадаете! А вот Ванька, как в воду глядел, прислал мне именно то, о чём я мечтал дни и ночи, что мне часто снилось во сне! Прежде всего — цветные карандаши, три коробки, по двена-дцать штук в каждой. Потом — три альбома для рисования. Большие такие, листы белые-белые, чуть-чуть шероховатые. В тряпочку были завёрнуты, чтоб вы думали? — коньки, настоящие фабричные снегурки! Таких коньков в нашей деревне ни у кого не было. Лишь на Хохловке Лида Голикова такие имела.
    И это ещё не всё! С тетрадями в школе было очень плохо. Так вот, мой до-рогой братец прислал сразу по сто штук и в линейку, и в клеточку. О, это было такое богатство, посмотреть на которое сбегалось пацаньё со всей Тамбовки.
Лучшим своим дружкам — Кольке Новикову, Алёшке Зарубину, Алёшке Шуликову я сразу же дал по две тетрадки — по русскому и математике, а Ве-рочке отвалил аж пять и пачку карандашей. С временем я, наверное, быстро бы разбазарил свои сокровища, если б в мои дела не вмешался отец. Заметив моё расточительство, он бесцеремонно забрал у меня моё богатство, оставив мне пачку карандашей и альбом.
— На коньках катайся с дружками сколь хошь, коньки железные, — объ-яснил он, — не убудут. А тетрадки — не смей больше транжирить. Надо будет — попроси. Альбом тоже приберегай. А то уж сколько листов испортил! Рисуй да знай меру!
А я меру не знал. Срисовывал всё, что мне нравилось, что попадало на гла-за: цветы с тарелок, чайных чашек, картинки из разных книжек. Нарисовал да-же свой дом, белый, красивый, с красной трубой и двумя скворечниками на крыше. А под окном горницы вырастил высокую стройную берёзу.
    Берёзы с самом деле у нас под окном не было, но мне так хотелось, чтобы она была, вот я её и нарисовал.
— Отец, полюбуйся-ка, что сын-то изобразил, — увидев, как я рисую, по-звала отца мама.
— Ну чисто картинка в букваре! Ну, молодец! Что молодец, то молодец!
Весной, только оттаяла земля, мы с Санькой сходили в Савину за¬секу, вы-копали там три маленькие берёзки и посадили их в простенках между окнами. К счастью, берёзоньки все прижились и когда я, семь лет спустя, покидал род-ной дом, они были под самую крышу и долго махали мне своими зелёными ру-ками.
    Когда в 1940 году я посетил родные края, берёзок тех, как и отцов¬ского дома, уже не было. На месте дома виднелись развалины, а вместо берёз сирот-ливо чернели пеньки…
Деревня же выглядела как после погрома. Даже Хохловка, с белыми хат-ками, с палисадниками, в которых когда-то росли цветы и яворы — посерела, поредела. Как у беззубой старухи, улица была с щербинами, то там, то здесь торчали остовы бывших строений, развалины, поросшие ло¬пухами и крапивой. Редко в каком палисаднике горели рябинки и радова¬лись солнцу подсолнухи.
    А о Тамбовке и говорить не приходится. Три года назад она была лучшей улицей. Дома все из самана, выглядели кирпичными, оштукату¬ренными. Плет-ни аккуратно огораживали усадьбу. На задах, за огородами росла огромная бе-рёзовая роща — гордость всей деревни. Зимой мы там любили ходить на лы-жах, по весне в стволах прорубали или просверли¬вали лунки и пили берёзовый сок. На деревьях было много грачиных, во¬роньих и сорочьих гнёзд, которые мы, дураки, зорили, вынимая яйца. Может быть мы и не зорили бы гнёзд, если б не голод, который, как из¬вестно, не тётка.
Осенью, в школу вся наша ребятня шла не улицей, а именно рощей. Золо-той, шуршащей листвы было по колено. Идёшь, загребаешь её ногами, а она звенит высохшею стружкой, пахнет осенью. Красотища! Вороны кар¬кают, дят-лы красногрудые выбивают барабанную дробь.
    Идёшь, идёшь и вдруг на пути твоём лежит сугроб золотой. Плюх¬нешься в него со всего размаху, повернёшься на спину, раскинешь руки и замрёшь, не дыша. Лежишь, в небо смотришь, а над тобой берёзы покачи¬ваются, уносясь своими ветвями ввысь. А над ними, как паруса, медленно плывут облака. Плы-вут, плывут, а тебе кажется, что это не они плывут, а ты сам плывёшь!
    Боже мой! Какая красота ненаглядная! Порой забываешь: где ты?  Не¬ужто на этой земле?  Очнёшься — а голова всё равно, как во хмелю…
   Детство, детство! Даже полуголодное, ты умело удивляться. К сожа¬лению, у большинства это со временем проходит и становится человек равнодушным и ко всему чёрствым. Благодарю тебя, жизнь, что ты не смогла погасить во мне любовь к красоте и фантазии. Благодарю судьбу, что она послала мне такого ценителя красоты, как мама! До самой смерти, до последнего часа, она на всё смотрела невинными удивлёнными гла¬зами. Вот только смерти не удивилась, когда та вошла в её палату… Встретила её тихо, скорбно прошептав: идём, я ждала тебя ноне!

***

Мне мать 
Оставила в наследство 
Не злата-серебра мошну, 
А мир
Безоблачного детства,
Что до сих пор
В душе ношу.
Росою спелой умываюсь
В медвяном Маврином логу.
Всему на свете
Удивляюсь
И надивиться не могу!..

    Это стихотворение я написал в 1981 году в день своего шестидесяти¬летия. С тех пор прошло ещё семнадцать лет. Боже, целых семнадцать вё¬сен, лет, осе-ней и зим! Те мальчики и девчонки, что родились в восемьде¬сят первом, стали взрослыми. Они уже давно влюбляются, а некоторые стали папами и мамами. Написал слово “влюбляться” и задумался: а влюбляются ли?  Не скотский ли инстинкт торжествует сейчас на Земле?  Ведь это же факт: едва познакомился парень с девушкой, и уже они в по¬стели. И стыд, и срам! Вот почему среди мо-лодёжи свирепствуют венери¬ческие болезни, вот почему аборты стали эпиде-мией, как грипп.
    Не осуждайте меня, молодые! Мы жили в иное время У нас были свои за-боты и устремления, у каждого были своя и общая цели. Мы не знали слова “не могу”. Нашим девизом было слово “даёшь!” “Даёшь — Магнитку!”, “Даёшь — Комсомольск!”, “Даёшь — Беломорканал!” В годы войны нашим знаменем ста-ло слово “Вперёд!” “Вперёд, на Запад!”. “Вперёд, на Берлин!” И, сокрушая вра-га, мы шли вперёд. И побеждали. И победили! 
Настало мирное время и зазвенели новые песни. Песни о БАМе, о Родине, о любви. Но слово “Даёшь!” оставалось в строю. Оно вело наше поколение, по-редевшее за годы войны, вперёд, было путеводной звездой для всех.
    Не осуждайте меня, молодые! Но скажите мне, положа руку на сердце: где ваша звезда? Какому богу вы молитесь? Подумайте об этом!

    Вот опять свернул в переулок. А хотел сказать лишь о любви, о любви, без которой человек пуст, как бутылка без вина.
    Я уже приводил пример — наши отношения с Верочкой. Да, мы были детьми, ещё глупыми несмышлёнышами. Но тяга друг к другу была непре¬одолимая. Да, это детская любовь, она святая, как любовь матери. 
    И это так! Я знал позже и юношескую любовь, испытал любовь взрослого человека. Я по себе сужу: и старики могут любить. Не так, как любят в три-дцать лет, а так, как в восемь: нежно, возвышенно, не по¬мышляя о низменном, греховном. Мне не стыдно признаться — я любил и люблю самозабвенно, без оглядки. Я имел полное право сказать с гор¬достью:

Пред именем твоим —
Душою не кривлю.
Я счастлив, что любим, —
Но трижды, что люблю!..

    Эти стихи я посвятил своей жене Марии Васильевне — человеку чис¬тей-
шей души безумно влюблённой в жизнь. Не будь её, не встретив её в те далёкие сороковые годы, я не знаю, что бы стало со мной. Как пре¬красно сказал поэт: 
Я не знаю, чтобы стало с миром,
Если б в мире не было тебя?!.

    Да я не знаю, что бы стало со мною, если б рядом не было Маши, моей Маши, моей жены, матери моих сыновей, бабушки моих внуков и прабабушки моих правнуков. Я, наверно, весь в отца и мать. Они оба были однолюбы. Про-жив сорок лет вместе, Миша и Маша не надоели друг другу, и любовь, вспых-нувшая в их сердцах в юности, была им верным поводырём всю жизнь.
    На смену им пришёл я. И, как отец, встретил тоже Машу. И эта Маша ста-ла для меня тем же, что моя мама для Миши — моего отца. Если, не дай бог, моя Маша уйдёт в мир иной раньше меня, я знаю, что через десять дней мы встретимся вновь.

  Маше — единственной

Ты для меня
Не просто женщина,
Не просто мать моих детей, —
Вся жизнь моя
Тобой увенчана,
Словно короной у царей.
И чтобы там не говорили,
И по задворкам не плели,
Мы вместе море переплыли,
И вместе поле перешли.
Познав и грозы, и метели,
И неуют сибирских зим,
Мы соль житейскую не ели, —
А сразу отдали 
Другим!..

  ***

Через миры и расстояния,
Через войну и смерти мрак,
К тебе спешил я на свидание,
Гонимый ревностью, чудак.

Ни сна, ни отдыха не зная,
Я обошёл весь шар земной.
Всё думал: вдруг, да опоздаю?
Вдруг, у тебя уже другой?
Тебя красивою я выдумал.
И ты красива,что скрывать?
Но коль меня из тысяч выбрала, —
Умела, значит, выбирать!..

    Да святится Имя Твоё!..
    …Пора, однако, вернуться в прошлое. Колхозы были организованы по-всюду. В одних — люди жили и не тужили, в других — прозябали.
Наш колхоз “Пролетарий” — прозябал. Будто он был проклят Все¬вышним. Что только он не предпринимал, чтобы встать с колен, — всё было напрасно. Всё, вроде, делалось в колхозе по плану, обдуманно, но всё получалось через пень-колоду. Посеют озимые — вымерзнут, посеют яровые — солнце спалит или саранча сожрёт. Если они пощадят — обязательно или дождь, или град всё обмолотит.
    И в животноводстве — дела шли не лучше. Стадо огромное — а молока нету. Жрут коровы и день и ночь, сена на них не напасёшься. И то ноги у них заболят, то животы вздуются, как бочки — одна морока с ними.
    Построили гараж на две машины — сгорел вместе с машинами. Наскребли деньжат, приобрели новую полуторку, так шоферюга по пьянке угробил, наехал на столб. Сам-то выскочил, а машину на металлолом сдали.
    И смех, и горе. Трофим Зарубин на правлении как-то в шутку сказал, что все беды — от названия колхоза.
— Что такое “Пролетарий”? — сделав глубокомысленное выражение лица, проговорил он. — Пролетарий — это нищий рабочий, которому нечего терять, кроме своих цепей. Вот и надо нам эти цепи разорвать.
    Думали-думали правленцы и ничего путного не придумали. Решили со-брать общее собрание колхозников и посоветоваться. И собрали. А до этого по-звонили в район и попросили благословения.
    В райкоме партии хотя и не любили такой самодеятельности, внесли своё категоричное решение: переименовать колхоз “Пролетарий” в колхоз “Знамя Ильича”. Видимо там же рассудили так же, как Трофим Зарубин — известный зубоскал и сплетник.
На собрании же мнения разделились. Одни за то, чтобы переименовать, но не в “Знамя Ильича”, а в “Знамя коммунизма”, а другие были против этой за-теи, полагая, что хрен редьки не слаще. Победили вторые: после звонка в район стал колхоз называться “Знамя коммунизма”.
    Уж если “Знамя”, то решили в верхах заменить и знаменосца. Убрали Ка-закова, прислали и “выбрали” нового. Казаков хотя и недалёкий был мужик, за-то водку не пил и другим не давал поблажки. А этот, райкомовский ставленник, чтоб с первых же дней председательского правления, прослыть “рубахой пар-нем”, показал наглядный пример, что для него бутылка дороже мамы родной.
    Тем же вечером в председательском доме стояла пыль до потолка. Пили, гуляли, песни горланили. Так вышло, что при восшествии на престол, пировали у удельного князька не те, кому надлежало быть на этом пиру, а те, от которых надо бы держаться подальше. Казакова же послали вытягивать из болота дру-гой колхоз, не то в Баклашах, не то в Хапово.
Провоеводил Воеводин в нашем селе до весны, пропил последние гроши и загремел в места не столь отдалённые на пять лет. Легко отделался! Мог и все десять получить, если б не имел в верхах родного дядю с тремя шпалами в пет-лицах и наганом на боку.
Вы спросите: а как же “Знамя”?  Да никак! На первых порах оно ещё шеле-стело, маячило на слуху, а потом как-то выцвело, обтрепалось и стало ещё хуже “Пролетария”.

    Приступаю к самой интересной и самой драматической поре моей жизни. 
    Осенью 1936 года я пошёл в седьмой выпускной класс. Всё лето я работал в колхозе. Как уехал на сенокос, так и пробыл в поле до самой школы.
Верно, по субботам, под вечер, полевой стан пустел: все, кто был занят на покосе, садились в телеги и ехали домой, в баню. Суббота — банный день. Ни дождь, ни ветер, ни гроза не могли нарушить заведённый нашими отцами и де-дами порядок. Попытались было ретивые головы внести поправки в этот риту-ал, но напрасно. Построили на поле, так сказать на природе, что-то наподобие душа, но им пользовались только вечером, после работы, смывая с себя пыль и пот. И то не все.
    Женщины и пожилые мужики стыдились этой нежности — при нашей бедности. Только мы, молодёжь, под этим душем, отводили душу.
    Я в то лето уже не копновозил, а был копнителем. Это тот же копновоз, но рангом выше. К тому же копновоз, обычно, сидит на лошади, а копнитель об-служивает его в пешем порядке. Подправит копну, подобьёт спецверёвку у ос-нования копёшки и даст команду: трогай! Пока тот везёт копёшку к месту, где Санька с мужиками вилами-трёхрожками мечут стог сена, копнитель подчища-ет дорожку к следующей копне. Работа не пыльна, но и не денежна. Если сто-гометатели ежедневно получали по два трудодня каждый, то нам только по од-ному положено. Редко когда и нашему брату перепадало по две палочки в ве-домости. Учётчик, хромой старик Чистов, был строгий дядя. Будешь бузить, враз не то что палочку не поставит, но и штраф наложит за ослушание. Алёшка Зарубин как-то приладился к учётчику, тот его почти не наказывал, а вот меня частенько против шерсти гладил по головке.
    Книжки меня подводили. Какая-нибудь книга, небольшая, не очень тол-стая, всегда грелась у меня за пазухой, иль за брючным ремнём. Сборничек стихов Некрасова был всегда при мне. Других же авторов я, приезжая в баню, менял. Это были Алексей Кольцов, Спиридон Дрожжин, Иван Никитин и дру-гие крестьянские поэты. Любил я Лермонтова, а вот Пушкина — не очень. Сказки — да! “Капитанскую дочку” и, вообще, повести Белкина перечитывал много раз. А стихи нравились не все. Под впечатлением стихотворения “Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя”, я даже написал стихотворение “Зим-ним вечером”, которое потом вошло в цикл “Стихов, написанных дважды”. 

ЗИМНИМ ВЕЧЕРОМ

Метёт метель по улице.
Скрипят за речкой сани.
С портрета Ленин щурится
Раскосыми глазами.
Бородка рыжеватая,
И лысина к тому же.
Он смотрит виновато
На наш бедняцкий ужин.
Сидим, не точим лясы,
У миски сбившись в круг.
Таскаем щи без мяса,
Таскаем в восемь рук.
Таскаем в восемь ложек,
Хлебаем в восемь ртов,
И что совсем негоже, —
Потеем в сто потов.

Отец, как строгий отчим,
Шагает по избе.
И жалобно, по-волчьи,
Метель скулит в трубе.
В хлеву вздыхает тёлка.
Уже темным-темно.
Зелёной лапой ёлка
Скребётся к нам в окно.

…А ужин? Был иль не был? —
Сам бес не разберёт!
Сметаем крошки хлеба
И отправляем в рот.
По лесенке, с кровати,
Как в бане, на полок,
Мы лезем на полати,
Под самый потолок!

Трещит в углу лучина,
Поют сверчки гурьбой.
В избе одни мужчины,
А бабы — ни одной!
Сам Ленин из потёмок
Задумавшись, глядит.
И галстук, как ребёнок,
Припал к его груди.

    Почти все мои стихи в какой-то мере автобиографичны. Хоть чуточку, но в каждом есть штришки из моей жизни. Вот и это стихотворение, вроде бы наду-манное, но не совсем. Это было не в нашей семье. И отец, как строгий отчим, — не мой папаша, а Горбунов Митрий. У Митрия было семеро детей, мал-мала меньше. С одним из них я дружил и мы часто бегали друг к другу. Матери у них не было, умерла в голодном тридцать втором году. В один из зимних вече-ров, я пришёл к Горбуновым, а они садятся ужинать. Почти насильно, дядя Митрий усадил и меня за стол. А дальше было всё так, как я написал, придя домой. Есть маленькая неточность: ёлка мне понадобилась для рифмы. У нас ёлки росли за сотни вёрст от села, в Урмане, куда сослали кулаков. Тёлка точно вздыхала, а вместо ёлки скреблась в окно согнутая в три погибели берёза. И щи мы хлебали без мяса. И сверчки в разных местах цвиркали на своих скрипоч-ках. И на полати горбунята полезли по лесенке, с кровати. А вот Ленина в избе не было. Портрет Ильича висел в нашей горнице, в простенке, меж окон.
    Но мне так хотелось, чтобы Ленин посмотрел на бедный ужин сирот! Мит-рий — тоже не такой в жизни, как я описал. Он был совсем не строгий, а ти-хий, спокойный, даже весёлый. Когда он, увлёкшись каким-либо делом, напе-вал тихонько, про себя песенку: “Там, вдали, за рекой, засверкали огни, в небе ясном заря догорала, сотня юных бойцов из будёновских войск, на разведку, в поля, поскакала”, — мы все замирали, слушая.
    ...Вот, беда, — опять занесло! Так и заносит, так и заносит! Остановились мы, кажется, на сенокосе. Точно! О, как же я любил эту пору! Ни пахота, ни уборка хлебов, ни молотьба, не могут сравниться с сенокосной порой!


Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Категория: Повесть "ИСПОВЕДЬ" - Книга 1 | Добавил: Сергей (16.10.2009)
Просмотров: 1072 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Приветствую Вас Гость