Меню |
Главная » Проза |
Они — не кулаки, а середняки. У них и дома, и амбары есть, и скотинка справная на дворе. У дяди Василия одних коров четыре было и лошадей тоже четыре головы. Гуси, куры, индюшки водились. А у нас хозяйство было и того больше. К этому времени в семье уже было три крепких мужика. Сам отец, сыны Санька и Ванька. Санька уже был жена-тый, а Ваньке шёл девятнадцатый год. Зять Антон хотя и жил на Высокой Гри-ве со своей Марьей, моей сестрой, но был, по сути, членом нашей дружной се-мьи. Вместе со мной было в нашей семье восемь работящих душ. И хозяйство наше было, как тогда говорили, крепко середняцкое. Так и писалось в разных бумагах: Цветков Михаил Терентьевич — партизан, грамотный, беспартийный, хозяйство — крепкий середняк. Мама, помню, плакала: раскулачат, мол, нас. Говорила, мол, тебе, отец, го-ворила, зачем нам столько коров, столько овец, коней, не послушался. Всё за Касьяновыми гнался. Вот и догонялся! Придут, опишут, заберут всё нажитое в этот проклятый колхоз, а самих в Урман, к медведям сошлют. О, господи! Спа-си и помилуй!.. Отец же всё успокаивал маму, что нас не тронут, какие мы кулаки? Всё своим горбом нажито! Работников не нанимали, сами всё своими руками дела-ли. А кулак — это который чужим горбом всего добился. Батраки на него рабо-тали, вот он и богател. Уговаривал это батя всех нас, а сам всё же побаивался: чем чёрт не шутит? Ведь мы не просто середняки, а “крепкие” середняки! Вот это слово и пугало его. И, действительно, разве мы не кулаки? Ведь у нас было две пары лошадей да жеребёнок, блеяли во хлеву два десятка овечек с ягнятами, а в свинарнике три хрюшки хрюкали. А сколько кур и гусей — со счёту собьёшься. Но всё это ерунда, мелочь паршивая! Главное — во дворе мычало целое стадо коров: шесть голов. Да не каких-то там захудалых коровёнок, а настоя-щих, знаменитой симментальской породы. Что это за порода — я и теперь тол-ком не знаю, но знаю точно, что каждая такая бурёнка давала в день по два вед-ра густого, как сливки, молока, что за счёт этого молока в доме всегда имелись деньжата. Вот и боялась мать, как бы не было худо. А худо уже и на первых порах, но было. Что раскулачили Касьяна Смаги-на, — мало кто жалел об этом. И Шуликова Сысоя — тоже. Это действительно, мироеды были. Их в деревне так и звали — кровопивцы проклятые! Но за что татарина Сафина сослали — понять не мог никто. Ну какой он кулак, когда жил он, как и многие, своим трудом, имел пару лошадей, пару ко-ров, тётка Аксинья гордилась большим стадом гусей. Гусей она умела выво-дить, как никто другой. Свиней Сафины не держали: сам свинину не ел и жене с сыном не велел — грех. Жила ещё у них одна женщина, татарка по имени не то Сулима, не то Гу-лима. Дальняя родственница хозяина. Жила она отдельно, в пластянке, что стояла в огороде. (Пластянка — это хибарка, сложена она, как кладут из кирпи-чей — из пластов, из дернины). Жила она там тихо, ни с кем слишком-то не общалась, стыдилась баб, плохо говорила по-русски. Зато хорошо смеялась! Звонко, раскатисто, словно кто её щекочет. Вот и решили сельсоветчики, что эта его родственница, — вовсе не родст-венница, а вторая жена. А это уже преступление, это многожёнством называет-ся. Это — раз. Выведали сельсоветчики, что Сулима-Гулима живёт от хозяев отдельно, что питается тоже отдельно, а не за одним столом с Сафиной семьёй, что она всё лето на огороде копается, а зимой и за сеном в степь ездит для ко-ней и коров хозяина, ясно, что это вторая жена, а может, хуже того — работни-ца. А работницу, коль ты держишь, значит ты эксплуататор, кулацкий элемент! А где кулаку место? — В Урмане! И упекли бедного Сафина с женой-хромоножкой в ссылку. Не знаю почему, но с Сулимой остался сынишка Сафины, мой дружок Васька. Не отдала она Ваську в ссылку. И когда увозили Сафиных из села, Васька отсиживался в нашей амбарушке. При всех, при людях, он звал собст-венную мать — тётей, и лишь оставшись наедине, называл мамой. У него было две мамы —русская и татарка — и обе были сердобольными женщинами, лю-бящими и любимыми. Вот моя мама, да и отец, боялись, как бы не придрались к этим коровам и овечкам приезжие из города уполномоченные? Что им стоит — сослать в Ур-ман ещё одну семью, поставить в своём списке красную галочку?! К счастью, галочку против фамилии нашей не поставили. Её поставили в другом списке, в списке новоявленных колхозников. Как сейчас помню ту бессонную августовскую ночь и то утро, когда мы прощались с единоличной жизнью. Вся Тамбовка, тем более соседи, хорошо знали, сколько у нас живности. Что было шесть коров — знала каждая собака, а о двух бычках, что почти всё лето никуда не выгоняли, а пасли в своём огороде, за баней, знали немногие. Вот этих-то бычков и прирезал батя, как только наступила тёмная ноченька. Мама плакала о них, как о покойниках: уж очень те бычки были ласковые да послушные. Батя думал их продержать эту зиму, летом дать возможность уже в стаде нагулять весу и отвести их на продажу или в Барабинск или в Павлодар. Но из этой затеи у него ничего не вышло. Ночью, когда вся деревня, казалось, спала праведным сном, погрузил батя с сыновьями туши в плетёный из прутьев короб, что был привязан на телеге. Крадучись, как воры, выехали они со двора и направились в поле, на свою пашню, чтобы вдали от глаз людских запрятать мясо. Там, на пашне, они эти две туши опустили в колодец, из которого всегда брали воду во время посевной, сенокоса и уборочной страды. Колодец этот на-ходился в березняке и ивняке, недалеко от нашей избушки, которую называли заимкой. Сверху, чтобы незаметно было, забросали ветка- ми но, подумав как следует, привезли и поставили на это место копнёшку сена. Так молодая говя-дина сохранилась до холодов, а зимой, когда кто-нибудь из ребят ездил в поле за сеном, он привозил оттуда, для варева мясо. Пока Ванька с отцом возились с мясом, Санька ловил потихоньку зажи-ревших гусей, что после уборки хлебов мы всегда привозили на пашню: они подбирали оброненные колоски и, осыпавшееся в суслонах, зерно. Гуси это де-лали превосходно: иди по полоске и не увидишь ни одного зёрнышка после них. Порубил Санька всех гусей, даже на развод не оставил. Отец поругал его за это, но потом, подумав, даже спасибо сказал. — Правильно сделал! Оставь пару гусей — спросят: а где остальные? Что тут скажешь? А то, если в сельсовете и спросят, где, мол, гуси, они, кажется, у вас были? — можно сказать, что подохли все, до единого. Обожрались зерна на пашне, пожадничали, собаки! Тут новая проблема назрела. Порубить-то порубили, а дальше как? Их же не спустишь в колодец на хранение. Они же в перьях все, в пуху. Раскиснут тут в воде и пропадёт добро. Решили так: половину в Зарубинский колодец спус-тить, а половину — была не была! — домой везти. Протухнут пятнадцать гусей — бог с ними, а может и не протухнут. Поживём — увидим! Шабаш! Шабаш! — это у отца значило, — всему конец. Хватит рассусоливать, по-ра за дело. А дело непростое: как теперь незаметно добраться до дому, до хаты! Вообще-то, если поторопиться, то домой можно доехать ещё затемно, до рас-света. Слава богу, — осенние ночки стали длинными! А всё же, кто его знает, встретится кто-нибудь из полуношников, остановит и допрос учинит: кто? от-куда? зачем по ночам ездите? что вам дня мало, что ли?.. И выработали такой план: доезжают они до поскотины, Санька с Ванькой берут бредень, — это маленький невод, для рыбной ловли, — и идут на речку. Там они, на всякий случай, закидывают для виду свой бредешок, как сеть, и ждут у речки погоду. С восходом солнца,— если будет охота, — могут осторожно и порыба-чить, авось на уху рыбки добудут. С рыбкой-то, когда будут домой идти, со-всем безопасно: вот, пожалуйста, улов налицо! Отец приехал домой до зари. Отворил ворота, въехал во двор, распряг ло-шадей, всё убрал по-хозяйски. И мама, и сестра Мария не слышали, как в избу отец вошёл. Вошёл, прокашлялся и сказал, будто бабы не спали, а за столом си-дели: — Там я гусей привёз, надо бы их выпотрошить да малость перья обдёр-гать. — И уже каким-то не своим голосом, добавил: — Порешили мы своих се-рых всех до единого, мать! До единого! Мама с няней Маней вскочили с постели, — они, когда Мария к нам при-езжала, всегда спали в одной кровати. Бывало, до полуночи всё говорят, гово-рят, всё шепчутся шепчутся, пока отец не произнесёт своё магическое слово: шабаш! И на этот раз, он, — ни к селу, ни к городу, сказал: шабаш! Это, наверно, относилось к тому, что всё идёт хорошо, что никто не видел его тёмных дели-шек. Бабы ушли во двор, перетаскали всех гусей в баню, где в кадке всегда стояла вода и принялись за дело. Рассвело. Отец, чтобы никто к нам не пришёл неожиданно, решил наве-даться в сельсовет, узнать, какие новости и в стране, и в деревне. Там над сто-лом висела чёрная тарелка, из которой с утра до ночи слышались то песни, то музыка, то кто-нибудь выступал и учил мужиков, когда и как надо сеять, когда и как надо убирать посеянное. Но было ещё рановато, и отец решил помочь до-чери с женой. — Помощь нужна? — осведомился он. — А то я вот освободился, сижу без дела. И поручили бате ножки, крылышки отрубать топориком. Взял он одну тушку, пододвинул брёвнышко к себе да и ахнул по шее со всего маху, аж брызги во все стороны полетели. И замер, не выпуская окровавленного топора из рук. Сидит не дышит, даже трубка в зубах не дымит. Мама спрашивает тихо: — Ты что, отец, оглоблю проглотил? Али занемог? — Нет, мать, — так же тихо ответил он. — Вот совсем забыл об осторож-ности, вишь, как топором рубанул, аж гул по двору пошёл. — А где ребята? — наконец вспомнила она. — Чё-то их не видать. — На речке. Решили утречком поневодить малость. Рыбки свеженькой до-будут… Выполнив поручение, отец, как всегда, сказал “шабаш!” и направился в сельсовет. В школу я тогда ещё не ходил, поэтому и увязался за батей. В сельсовете в эти дни жизнь бурлила, как вода в омуте возле мельницы-водянки. Народищу — видимо-невидимо! Тут и бабы и мужики, и детишки ма-ленькие. Крик, плач, причитания. Будто хоронят кого. Я и спросил папашу: — Кого хоронят?— Отец посмотрел на меня осуждающе и ответил, как мне показалось, с опаской: — Не хоронят это, а кулаков в Урман отправляют. Вот такие пироги, сы-нок! Про этот Урман я уже наслушался, знал: это огромная-преогромная тайга, где растут тоже огромные сосны да кедры, на которых шишки кедровые добы-вают. У нас, в степи, берёзки да осинки везде видны, а в Урмане этом одни вот эти деревья-великаны. И до того они густые, эти Урманы, что не пройти, не проехать. Темнота в этом бору стоит страшенная от суков и ветвей разлапистых солнца не видать, а меж дерев можно лишь ползком пролезть и то с большим трудом — корни проходу не дают, как змеи-горынычи извиваются. Там живут только волки да, наверно, черти водятся и баба-яга в своей избушке на курьих ножках живёт. …Батя пошёл по своим делам, а вернее без всякого дела, просто потол-каться, как на ярмарке, пронюхать о новостях, а я юркнул от него в другую сто-рону. Я знал, что Шуликовых раскулачили. А у них был сынишка, Алёшка. Его отца сегодня увозили в Урман, а в их доме должна открыться новая школа. Это за мостом, на Хохловке. Другая школа и тоже в бывшем доме кулака Белоко-пытова, была уже открыта у нас на Тамбовке, на задней улице. Но это я сказал к слову. Сам же шнырял меж людей и выспрашивал у ре-бят, не видели ли они Алёшку Шуликова, мол, он уезжает сегодня, надо бы проститься, ведь мы дружки. Увидимся ли — бог знает. К тому же я проиграл ему двенадцать бабок, надо бы отдать долг. Не помню кто, но кто-то из взрослых похлопал меня по плечу и сказал, по-казывая на длинного дяденьку: — Это отец твоего Алёшки — спроси его, он тебе всё растолкует. Я знал немножко Алёшкина отца. Раза два был с Алёшкой у них дома. Один раз даже обедал у них. Вышло так. Играли мы в бабки, играли, устали играть. Алёшка говорит мне: “Пойдём к нам, мать должна пироги с морковкой печь, наверно, уже напекла”. Пришли в пластянку, — летняя кухня по-теперешнему, — посадила нас Алёшкина мать за стол, чаю налила в чашки с цветочками, молоком забелила. Пьём мы этот чай, уплетаем пирожки за обе щёки. Отец его заходит. Длинный такой, до матки головой достаёт — Здорово живёшь? — это он ко мне обращается. — Чей будешь, молодой человек? Алёшка меня опередил: — Это Мишутки Цветкова сын, меньшой. Он, пап, у них последний, две-надцатый!.. — Что ты говоришь? Дениска, что ли? — Я утвердительно мотнул голо-вой. — У-у-у! Какой ты большой вымахал! И не узнать тебя! Да как и узнаешь, если с твоего крещения мы не виделись. Я ведь, паря, с твоим отцом, когда тебя крестили, гулял целый день на дармовщинку. Хорошо тогда тебя обмыли! Крепко! — Он сел с краю, на пододвинутую табуретку и переменил разговор. — Опять, мать, беда! В сельсовет вызывали вот. Новый налог какой-то придумали —твёрдым называется. Твёрдый налог! Ха! Как будто тот был налог мягкий! — По быстрому перекусив, он также быстро встал, кинул на голову кепчонку и вышел, сказав: — Отцу кланяйся от меня. Как он там? И вот теперь, спустя год, я опять видел дядю Шуликова. Он с мужиками стоял возле телеги, запряжённой парой лошадей, и с ними курил самокрутку. Они о чём-то спорили, и я, улучив момент, спросил у него: “А где Алёшка?” Уж лучше бы не спрашивал! Он сразу оглянулся кругом и со злостью ска-зал: — Дома твой Алёшка, дома! Сидит, сопляк, с матерью и радуются навер-но. Они, гады, ведь от меня отреклись! Отказались от отца! Вишь, не желают они знать кулака! Как пироги да пышки с маслом жрать, — они тут как тут, не кулак, а как в Урман отправляют, так я — кулак, ехай, один отвечай! Они тут в сторонке желают остаться!.. Увидишь своего Алёшку , так и скажи ему, моло-кососу, что, мол, отец и сам отказывается от них, пусть живут в своём колхозе и радуются. Вышел какой-то дяденька, — в кожанке, с наганом на боку, в очках, — на крылечко. Те, кого вызывали — выходили из толпы и выстраивались в одну шеренгу. Около человека в кожанке стояли четыре милиционера с винтовками. Когда список кончился, человек в кожанке обратился к одному милиционеру, наверно, старшему и дал какие-то наставления. Хотя я был и около крыльца, но не расслышал сказанного. — А теперь слушай мою команду! — проорал милицейский начальник. — Сейчас выстроятся подводы, и все, кого вызывали — и мужики, и бабы, и дети, не спеша садитесь по местам, которые указаны в ваших предписаниях. Без тол-котни, чтоб! По местам! Притихшая было толпа взорвалась новым шумом и плачем. Всё перемеша-лось: бабы, что ехали с мужьями, голосили во весь голос, будто о покойнике. Те, кто провожал в неведомый путь своих родных и знакомых, тоже плакали навзрыд. Когда подводы тронулись, кто-то из ружья выстрелил за магазином. С колокольни клуба, с кургузых его маковок, где вместо крестов трепетали об-рывки когда-то красного флага, с криком сорвались стаи галок и, не переставая орать, закружились в небе над отъезжающими. Это было в августе 1930 года. Я не сказал при встрече с Алёшкой о нашем последнем разговоре с его отцом. Зачем? Лишь много позже, когда мы были уже выпускниками, поведал ему обо всём. Он как-то криво усмехнулся и про-молвил: — Это не мы от него отказались, а он от нас. Он не хотел, чтобы мы мучи-лись все и подговорил маму, чтобы она написала отказное заявление. Теперь тебе можно сказать об этом правду. Скоро кончим школу и разъедимся, кто ку-да… — А всё же, помалкивай!.. Не ровен час!.. Я помалкивал об этом шестьдесят семь лет. Добавлю только, что к началу войны Алексей Шуликов окончил краткосрочные курсы красных командиров и погиб где-то под Прагой. Домой после проводов мы вернулись тоже с батей, вместе. Было уже часа два дня, а ребят с рыбалки всё не было. — Уж не забрали ли наших рыбаков? — тревожился отец. — Чего доброго, заберут да допрос учинят. — И тут же успокоил мать: — Наверно, рыбу не могут донести: целый воз попался в невод, — пошу-тил он. Санька с Ванькой вернулись уже под вечер. Бросили бредень на травку в ограде и сразу к матери: — Мам! Жрать, как собаки, хотим! Давай, побыстрее что-нибудь сгоноши. Со вчерашнего ужина во рту маковой росинки не было!.. Мать налила им в семейную, глазурованную коричневую миску, навари-стых щей со свежениной. Кинули они в ту миску стручок красного перца, и Санька стал растирать его своей деревянной ложкой. — Налей и мне, мам, — не выдержал я, глядя с каким аппетитом братья уплетали щи. Мать было кинулась в куть за чашкой, но Ванька сказал: — Чё посуду зря марать? Ешь с нами, на всех хватит. Мать подала любимую мою ложку с золотыми цветочками на чёрно-коричневом фоне и добавила: — Осторожно! Щи с огня, не обожгись. Подуй хорошенько. Я, хоть и подул в ложку, но всё равно обжёгся. Набрал щей полон рот и тут же выплюнул на пол, будто меня вырвало… Слёзы покатились из глаз, лицо покраснело, как рак, и рот открылся и не закрывался. Но обжёгся я не потому, что хлёбово было слишком горячим, а оттого, что было оно — голимый перец! Мать замахнулась и ударила Ваньку ложкой по лбу. — Всё бы тебе озоровать! И в кого только ты уродился, голова садовая? Ну, кто так шуткует? Так ведь мальчонка и подавиться мог! Братья поели, вылезли из-за стола, закурили. Вошёл отец, недовольный долгим их отсутствием. — Где шатались-то? Чё, дома делов нету, што ль? Надоть подготовиться сёдни с хозяйством, утром погоним скот на общий двор… Чё, рыбы-то нету, што ль в реке? Ребята объяснили отцу, что они и не рыбачили вовсе. Вспомнили, что гу-сей-то посбрасывали в колодец непотрошёных, вот и решили этот промах ис-править. Неводишко на плечо и дуй не стой, на пашню родненьку. А до неё пять вёрст. Вот и пластались братья, что было сил целый день. Но дело сделано. Отец и мать одобрили их поступок. В школу я ещё не ходил: занятия должны были начаться через неделю. Так что мы, ребятня наслаждались своей свободой. К тому же Тихон Дмитриевич и Гликерия Кирилловна были зачем-то вызваны в районо. А дома началась суматоха: отец с ребятами носили и в телегу складывали плуг, борону, два хомута с медными бляшками, шлею, тоже со звёздочками. На телегу же поставили короб, в котором вчера было мясо, и стали в тот короб, под полог, запихивать кур. Они кудахтали, орали, как будто их режут, на всю ули-цу. Кудахтанье и лай собак, карканье ворон, налетевших со всех сторон, дейст-вовало удручающе. Санька с Ванькой несколько раз кидали в нахальных птиц камни и палки. Но те, отлетев на новое место, орали ещё громче. — Вот раскаркались, язви их! — ругался отец. — Орут и орут! А чего орут? И только тут сообразили: они к нам налетели, учуяв добычу. Ночью, вто-ропях, бабы зарыли гусиные несъедобные внутренности. А чей-то бродячий пёс и разрыл их к утру. Захоронить, как следует, эти отходы вызвался я, что и сде-лал немедля. Мама с няней и Акулиной во двор не выходили. Ходили по дому, как по-терянные, тыкались в разные стороны, всё у них валилось из рук.. Отец, как всегда, вошел в избу и, увидев шмыгающих носом хозяек, строго промолвил: —Цыц, бабы!.. Сейчас запряжём Савраску с Игренькой и поедем сдавать имущество. Вы не ходите, сидите дома. И чтоб без слёз было! Шабаш!.. — и вышел, осторожно прикрыв за собой скрипучую дверь. Как только телега с “имуществом” протарахтела мимо окон, мать с няней Маней и Акулиной кинулись во двор к коровам и овцам. Выходя из избы, они захлюпали носами, а когда увидели спокойно жующих жвачку коров, заголоси-ли в голос. Так, втроём, они ходили от коровы к корове и оплакивали каждую. У каждой бурёнки была своя кличка, у каждой из них — свой характер, свои повадки. — Милая моя дочушка! На кого же ты нас спокидаешь? Да как же я без те- бя жить буду? — охватив шею Красули, причитала мама. — Я же тебя вынян-чила, вырастила, из бутылочки кормила, как дитё малое! Разлучает нас прокля-тый колхоз, будь он трижды проклят. Произнеся эти крамольные слова, даже не оглянулась, не отреагировала на то, что няня Маня дёргала её за рукав кофты. Она стояла, обнимая Красулю, и обливалась слезами. И коровы, особенно старые, тянулись к ней мордами, лез-ли целоваться, тормошили за подол юбки, будто предчувствовали близкое рас-ставание. Так продолжалось до тех пор, пока они не услышали отцовское “Ша-баш!” Описывая эту сцену, я не мог сдержать слёз. Помню: отец распорядился — немедля подоить всех дойных коров — после обеда погоним скот сдавать. “Только коров, — добавил он. — Для овечек ишо не приготовлены стайки. Они, видно, до снега будут дома находиться…” — А ты пошто нос повесил? — увидев меня, спросил он. — Тожа, што, ль, причитал вместе с бабами? Негоже мужику плакать! Говорят, от колхозу — хуже не будет. Сообща-то, гуртом, оно вроде веселее работается. Как говорит-ся, — не так чёрт страшен, как его малюют. Поживём — увидим!.. И он напомнил бабам про внеочередную прощальную дойку, а сам, украд-кой, вытирал слезящиеся глаза. Хотя были и у меня домашние заботы, но мне дома не сиделось, хотелось сбегать к дружкам, давно не виделись — со вчерашнего дня. И я потихоньку помаленьку, потолкавшись среди взрослых, дождался всё же своего часа. — Ну, что ты возишься тут, под ногами? Что — тебе делать нечего? Шёл бы к школе готовился. За лето, наверно, все буквы позабыл? — Это отец сказал, а Санька с Ванькой, зубоскалы, похохатывают: — Сходил бы к дяде Василию. Тебя что-то ихняя Зойка спрашивала. Ведь она твоя невеста, соскучился, поди? Они всегда меня дразнили: невеста да невеста. То она что-то, якобы, у них спрашивала обо мне, то привет передавала, а то будто говорила им, чтобы я к Касьяновой мельнице приходил вечерком. Мать, за это, называла их варнаками, баламутами, улыбалась. — Зойка хорошая девчонка! Красивая и послушная, и работящая, к тому же, — продолжала она, поддерживая шутливый разговор… Я слушал — слушал их и, когда надоело слушать, выпалил: — Ладно, схожу. Раз зовёт — надо сходить, узнать, что надо? И направился к сельсовету. Там в последние недели всегда народ толпится, много всякого добра наслушаешься. Батя хвалил меня, если я, вот так, потол-каюсь среди гудящей толпы да что-нибудь новенькое узнаю, а приду домой — расскажу. Отец, бывало, слушает, поддакивает, головой покачивает или наоборот, возмущается, матерится про себя, вопросы задаёт. Мама, видя наш мирный раз-говор, всегда ходила на цыпочках, улыбаясь чему-то. Призналась однажды: “Как хорошо-то, отец, когда вы вот так беседуете, как голубки, ей-богу! А то ведь, ты, иногда, что кобель, на всех рычишь! Всё не по тебе! Не так стоишь, не так сидишь, не то говоришь! Что, не правда?” Если быть откровенным, батя мой был мужик психоватый. Вдруг ни с то-го, ни с сего взбеленится, покраснеет, кажется даже, что волосы на голове, как у нашего Полкана, дыбом встали. Но закурит свою носогрейку и отходит сразу. Улыбнётся виновато, скажет, что дурак он, что не может сдержаться, вспыхнет, как идиот!.. Мы знали батин вспыльчивый характер и, по возможности, старались его не сердить. В своих суждениях он был непререкаем. И, как я это понимаю сейчас, ко-гда сам стал стариком, был он во многом прав. К нему всегда сбегались соседи, советовались по разным житейским вопросам и отец это ценил, в душе гордил-ся этим. Он, как бы ни было трудно с деньгами, выписывал “Крестьянскую га-зету” и сатирический журнал “Крокодил”. Из газеты он узнавал о запоздалых новостях в стране и за рубежом. Особенно его интересовали всякие советы бы-валых людей и учёных. Статейки эти он аккуратно вырезал и сшивал дратвой. Потом он их читал другим, а некоторые советы, как бы теперь выразились, — претворял в жизнь. Например, севооборот. Если в этом году на участке росли рожь, пшеница или овёс, он в будущем году эти культуры здесь не сеял. Для льна был особый участок на взгорке, на солнцепёке. Там он чередовал и вовсе какие-то “бахчевые” культуры. Урожаи, при любых условиях, были хорошие. Мы, до колхоза, никогда не голодали. Добавлю ещё, что у нас, на скотном дворе, не пропадал ни один конский шевяк, ни один коровий блин. Всю зиму ребята возили в коробах мёрзлый на-воз на поля. Все участки были завалены кучами этого навоза, которые, в доба-вок ко всему, служили хорошим препятствием для снега. А чем больше снега, тем больше влаги. А влага — первейшее условие для роста посева. И ещё он дома ввёл такое новшество. Во время войны он попал к немцам в плен. Его к себе на ферму забрал какой-то тамошний крестьянин. Был пленник удивлён, что после уборки урожая на своём мизерном огородике, с наступлени-ем холодов, он поставил на лыжи сооружение из фанеры, напоминающее ша-лаш. “Для чего это?” — спросил отец, а немец, — уже старик, — объяснил ему, что зимой вся его семья ходит в этот шалашик “по нужде”. Постоит этот лету-чий голландец на одном месте недельку, хозяин и перевезёт его на другое ме-сто. Так, к весне, огородик пестрел небольшими кучками, в двух-трёх метрах друг от друга. Потом их разравнивали граблями, добавляли древесной золы, вспахивали, делали грядки и садили всякую снедь. Урожаи у этого Ганса, да и у других, были сногсшибательные. У них в до-му всего было вдоволь. А огородик-то был с гулькин нос. — Не брезгуй, Мишель, — говорил хозяин серьёзно удивлённому русско- му. — Овощ — он берёт то, что ему надо. Чужое он не возьмёт. Вот, скажем: растут на одной и той же грядке морковь и редька, или перец и малина. Мор-ковь из земли всю сладость вытянет, а редька — всю горечь соберёт. И так — во всём. Когда вернёшься домой в свою Сибирь, попробуй делать так, как я. Мы, немцы — не дураки! Народ практичный. Мы сто раз отмеряем — один раз отрезаем. После возвращения из плена, отец и при белых, и при красных пользовался советом Ганса. Многие из соседей и родственников косо глядели на отцовы новшества, особенно в первое время. — Вот нажрутся этого добра да начнут пухнуть али животом маяться. Прохватит понос, не рады будут и богатому урожаю, — говорили сомневаю-щиеся и брезгливо поджимали губы. — Где это видано, — говорила, например, Верочка Нефедова, — Яшкина мать, — чтобы помидоры на человечьем дерьме выращивать. Пусть проклятая немчура жрёт такие помидоры! Они там, в своей Ермании лягушек всяких живьём глотают, изверги! И не подавятся, ни дна им, ни покрышки! Когда речь, по какой-либо причине касалась Германии, Верочка всегда выходила из себя и на чём свет ругала и неметчину, и весь немецкий народ. На это была своя причина: на германском фронте погиб её муж, посмертно награ-ждённый Георгиевским крестом. Она гордилась своим мужем-героем и Георги-евский крест всегда красовался на рушнике, что был накинут на икону Георгия Победоносца. — Ну, чисто мой Макарушка! И личностью схож, и храбрый до безумного, — всегда и всех просвещала она. А если в дом забредал “чужой” человек, то есть, не наш, деревенский, так она рассказывала ему небылицы о своём погиб-шем герое-муже, читала его письма с фронта. Память, видно, у тётки Верочки была хорошая. Она, не умея читать, знала его письма назубок и “читала” без за-пинки!.. До самой революции вдова героя жила сносно. При вручении награды ей в конвертике пожаловали кругленькую сумму денег, на которые она, вскорости, купила себе вторую лошадь и тёлку. Кроме того, ей назначили какое-то ежеме-сячное пособие. После Октября жизнь Верочки с сынишкой Яшкой, — Ванькиным другом, пошла через пень-колоду. “Егория” вдовушка спрятала куда-то под застреху в амбаре да так и не нашла, видно кто-то попользовался её простотой. Она пере-стала получать пособие, продала своего Савраску цыганам и занялась знахарст-вом. Ворожила она на картах и по руке, готовила приворотное зелье, лечила ре-бятишек от родимчика и бессонницы. Но главное, что давало ей возможность сводить концы с концами, — были аборты. Соседи и власти хорошо знали, что Верочка тайно делает бабам аборты, но доказать не могли или не хотели. Дело в том, что впервые послеоктябрьские годы в нашем селе “комиссарил” её дру-жок, с которым она “женихалась” до замужества. Вступление в колхоз почему-то откладывалось. Не то, чтобы надолго, но находились разные причины, чтоб скот не “обобществлять”. То корма ещё не завезли, то помещений для животных нет. Первое, что решили “умные головы”, скоропостижно расширить ригу Касьяна Смагина. Обнесли её плетнём, наскоро обмазали глиной, сделали маломальскую крышу из соломы и камыша. Вот и скотный двор готов! Этот двор предназначался для коров. Над воротами вывес-ку прибили, как над клубом: “Молочно-товарная ферма”. Подсчитали — про-слезились: маловато помещение для коровёнок, тесновато им тут будет. Но кто-то рассудил по-иному: пусть будет, как будет, хоть и холодновато зимовать в нём бурёнкам, но в тесноте — не в обиде. Конный двор решили устроить на усадьбе раскулаченного Семёна Борзен-ко. Тут дело было проще. Лошади не свиньи и под открытым небом не замёрз-нут, резвее бегать будут! И с овцами тоже проблем не было. Вон у них какие шубы — что для них зима? Сделаем, мол, загородку из плетня, построим кормушки и пусть живут и радуются. Так, в ожидании, проходили день за днём. Колхоза, по сути, ещё не было, но на бумаге он уже существовал. И списки колхозников, и списки, сданного ими движимого и недвижимого имущества, были в порядке. И созданы брига-ды бумажные: кто будет в полеводстве, кто в животноводстве, кто конюхом, кто зимой сено будет возить на фермы. Отца назначили бригадиром-полеводом: он, мол, грамотей, газеты выписывает и урожаи у Михайлы всегда высокие — что в поле, что в огороде. Когда узнал отец, что в бригадиры попал, возмутился страшно. Как это так? Никто с ним даже и не посоветовался! Не спросил, хочет он быть этим са-мым бригадиром, али нет? Неладно так начинать новую жизнь, неладно! И по-бежал, теперь уже не в сельсовет, а в колхозную контору, в бывший дом всё то-го же Касьяна Смагина. Прибежал, открыл дверь в прихожую комнату: на лавках, скамейках, му-жиков — видимо-невидимо. Сидят негромко разговаривают кто с кем и курят. Дымище стоит до потолка, — хоть топор вешай, не сорвётся. Ржут, как жереб-цы — это которые помоложе, — необъезженные, необкатанные жизнью, — ржут. Те, кто постарше, постепеннее — шикают на них, незлобиво ругаются. Не успел отец осмотреться как следует, открылась дверь горницы и вышел оттуда кум Селивёрст, весь красный, вспотевший, со всклоченными волосами. Вышел, нахлобучил по самые глаза свою шапчонку и, ни на кого не глядя, пе-решагивая через ноги беспечно сидящих мужиков, вышел, громко хлопнув две-рью. Все, как по команде, повернули головы, глядя то на входную, то на гор-ничную дверь. Что это с Селивёрстом? Выбежал, как угорелый будто кто его там кипятком ошпарил! Мужики знали его неповоротливый, невозмутимый ха-рактер и потому не могли понять — что же случилось с этим бугаём? Они переменили разговор, который крутился вокруг да около и стали де-лать свои предположения, что же произошло в горнице, которая с недавних пор стала колхозной конторой. — Видать, здорово набедокурил Селивёрст, коль так его пропесочили! — первым подал голос Мина Красич. — Э, нет, тут дело сурьёзнее, чем вы думаете! Он вчера свою коровёнку забил, а она уже в списке колхозницей числилась! — Это высказал своё пред-положение Трофим Зарубин. Трофим все новости деревенские всегда знал пер-вым. Были случаи, когда он эти новости сам и придумывал. — Да неужели? У него же коровёнка — одна! Как же он решился? Сомнения решил развеять отец. Он, послушав мужиков, включился в раз-говор, забыв, зачем в контору пожаловал. — Как я думаю, дело тут не в корове! — начал он, ища себе местечко по-удобнее. — Мне кум Селивёрст говорил, что он не просился в колхоз, а в спи-сках значится. Вот, наверно, и приходил с протестом. — И тут только вспом-нил, зачем сам сюда пожаловал. — Это, конечно, непорядок! Человек ничего не знает, а его записывают, куда не след. Вот и меня записали! Ха! Вишь, бригадира из меня решили изде-лать. А из меня бригадир, как из хрена — тяж! И то сказать, взяли в моду, — не спрося, не посоветовавшись — назначать, куда не надо! Отец, всё-таки, добился своего: из бригадиров существующей пока что на бумаге бригады, его вычеркнули.В тот вечер к нам пришёл кум Селивёрст. Пришёл не просто покалякать от нечего делать, а с идеей, которая не давала ему покоя все последние дни. Суть её такова. Решил Селивёрст уехать из деревни в город.— В Здвинске какой-то вербовщик появился, не то из Белова, не то из Ан-жерки, — начал он, когда они с отцом сели за стол. — Агитирует мужиков и баб в город на работу. Обещает золотые горы и реки, полные вина. — Он ус-мехнулся в свои пышные будёновские усы. — Обещает работу по специально-сти. А я — печник, как ты знаешь, неплохой. Печки-то, наверно, и в городе есть? Ну, а сели нету, то по плотницкому делу могу. Топор в руках умею дер-жать. Эх, кум! Кабы не этот проклятый колхоз, рази бы я уехал куда из дерев-ни?!. Тута всё вот этими руками построено! Каждый гвоздик вбит, каждая па-лочка, каждая досточка — мною обласкана! Сколько поту пролито нами, пока на ноги крепко стали! И хозяйство, — коровёнки там, овечки и прочая жив-ность, это ж всё потом-кровью нажито, всё горбом добыто! И здрасте вам! Всё это, как коту под хвост! — закончил гость. — Кума! — обратился он к маме, — дай-ка нам рюмки, выпьем с кумом, можа в последний раз, — и достал бутылку с мутноватой жидкостью. Заметив меня на палатях, поднял голову и сказал:— Мы, Дениска, тут покалякаем с отцом твоим, но ты, что услышишь, — не слышал! Молчок! — и приставил палец к губам. — Не хочу я в коммунию эту, душа не лежит! Вот попомни моё слово — хомут! Тебе, кум, тут придётся спину гнуть, у тебя семья, а кто меня тут держит? Была коровёнка и ту забил. Уеду, завербуюсь! Хуже не будет! Как ты думаш? Устроюсь, бабу с Колькой к себе заберу, а пока один поеду…Выпили они ещё по чарке и, продолжая разговор, Селивёрст сказал, как бы между прочим:— Не отдашь ли свово Ваньку мне, больно славный парень. Из него толко-вый печник вышел бы, если бы в хорошие руки попал.— Куда Ваньке из дому сбегать? Молод ишо! — встрепенулась мать. — Чё, ему дома плохо? Живём, слава тебе господи, справно, не побираемся, в чу-жой рот не заглядываем!— Дак, и я, кума, не побирушка какой! А от тюрьмы да от сумы зарекаться не надоть! А колхоз, по мне — хуже тюрьмы. Попомнишь моё слово, кума!— Что на это скажешь, кум Михайла?Кум Михайла ответил так же, как и мама.— Мал ишо! Молоко на губах…— А ты, кум, забыл, сколь тебе годков было, когда в Харьков поехал?.. Ваньке твоему, кажется, восемнадцать стукнуло? А ты его всё за дитё малое считаш!— Дак то я, а то — Ванька. Меня нужда заставила родной дом покинуть, — отнекивался отец. — А Ванька живёт, как у Христа за пазухой, куда ему. От добра добра не ищут. К тому же, прокашлялся отец, хрустя солёным огур-цом, — женить его пора…Лучше бы не говорил батя этих слов! Ванька только что вернулся с “ули-цы”, только взялся за скобу двери, как услышал своё имя. Он сразу смекнул, что разговор идёт о нём. Прислушался: — точно, Селивёрст и отец решают его судьбу.Если бы не отцовы слова о женитьбе, о которой он и слышать не хотел, Ванька бы сдержался, не показал и виду, что слышал беседу своими ушами. Ишь ты! Женить решил батя! — А меня спросил: хочу ли я хомут себе на шею надевать — с этими сло-вами мой средний брат переступил порог…Отец с мамой говорили ему: не дури, одумайся, ну куда ты поедешь Вот Санька хочет отделяться, женишься — и ты отделишься, если охота будет! Чем дома-то не житьёНичто не помогло. Брат стоял на своём: поеду и всё! Не понравится город-ская жизнь — вернусь, никуда не денусь. А уезжать — и хотелось и боязно бы-ло: как-никак, а в городе, говорят, и жульё, и ворьё. Чего доброго, в худую ком-панию попадёшь. Но девушка, с которой он дружил и которую считал своей суженой, поссорившись с браткой, выскочила замуж за другого и уехала на Вы-сокую Гриву. Это послужило главной причиной его решения.Проводы были недолгими, но мучительными. Договорились так: Сели-вёрст и Ванька едут верхом на своих лошадях до Здвинска.
Приветствую Вас Гость
|