Меню

Денис Цветков

Проза

Главная » Проза

Глава 13

Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

А мама всё болела. Мы с отцом от неё не отходили по целым суткам. Спа-ли, а мух видели, говорят в таком случае. И он и я думали об одном — не нало-жила бы она на себя руки! Уж очень мучительно протекала её болезнь. В по-следнее время она стонала не так громко, но как-то очень жалобно. По несколь-ку раз в день мы с отцом, а вернее я, укладывали её в постели то на левый, то на правый бок, то на спину. Иногда мы её усаживали в подушки, но сидела она недолго — уставала.
    Старшого Саньку и жену его Акулину мы почти не видели. Санька был се-новозом — вставал чуть свет, завтракал и убегал на конюшню запрягать лоша-дей, и уезжал за десять вёрст в степь, где в снегу стояли, как египетские пира-миды, стога сена. Прежде чем накидать воз сена, надо было окопать стог, уб-рать мешавший сугроб. Лишь после этого начиналась основная работа.
    Возвращался сеновоз уже затемно. Пока скидает сено на скотном дворе, пока распряжёт своих доходяг — и вовсе ночь настаёт. Придёт домой, поужи-нает и к Харчиковым уходит или в горницу удаляется, спать: утром опять до петухов вставать надо, и опять по сено ехать.
    Акулина появлялась и того позже. Вставала она вместе с мужем, наспех выпивала чашку чая и бегом на ферму, к своим бурёнкам. Верно, днём, зачас-тую она бывала дома: то стирала бельишко, то хлопотала по хозяйству. Ведь, кроме нас троих в доме было ещё пять душ — трое детишек да они двое. Верно, едой, что молодая хозяйка готовила, мы с отцом пользовались, хотя кулинар из Акулины был никудышный — варила она не вкусно. Вроде и мясо в щах есть, и лучок плавает, и сметанка белеет в миске, но всё равно щи — трава травой. На то, что она всё недосаливала, мы не обращали внимания. Попробуешь еду и к солонке тянешься, подсаливаешь по вкусу. Не зря говорится: недосол на столе, пересол на спине. И картошку тоже поджарит , бывало, и на вид румяна, и пах-нет вкусно, и маслом заправлена, а возьмёшь в рот и выплюнуть хочется. Они же с Санькой уплетали за обе щёки, только свист в ушах стоял.
    Странное дело, если кашеварил я сам, и щи, и похлёбка, и каша пшённая у меня получались вкусные. И я, и отец ели, облизываясь. Особенно охотно хле-бали похлёбку или уху из окуньков девчонки. Они, трое, будто соревновались между собой. Съест одна — добавки попросит. Глядя на Надьку — Шурка мис-ку протягивает. А Зойка — торопится своё дохлебать, чтобы тоже добавку по-просить. Не знаю, нравилось или нет моё варево Саньке с Акулиной, они об этом помалкивали, но мне кажется, что да. Однажды, то ли в шутку, то ли все-рьёз, вылезая из-за стола, он похлопал по плечу свою половину и, улыбаясь, сказал:
— Учись, Акуля, у Дениски готовить. Уж ты не обижайся, но у него всё выходит, ей-богу, вкуснее.
    Эта шутка в дальнейшем мне дорого обошлась. Уехал как-то Санька по се-но, мороз стоял жуткий, замёрз. Вваливается в избу в своей козьей дохе, весь в куржаке и с порога прямо ко мне:
— Ну, братан, и морозище на дворе! Не меньше пятидесяти градусов, на-верно. Ужас!
Разделся, руки у рукомойника сполоснул, к столу сел.
— Налей-ка щец, братан, — обратился он ко мне, — да погорячей. Замёрз, язве её. Ну и погодка! А если б ещё ветерок был — так вовсе бы носа на улицу не высунул.
    Он это говорит, а у меня поджилки трясутся: никаких щец нету. Я на Аку-лину понадеялся, а она, видимо, на меня. Она после утренней дойки и домой-то не появлялась — охота ли в такую стужу семь вёрст киселя хлебать!?
Стою, моргаю, говорю:
— Нету, братка, ничего. Сам я тоже недавно из школы пришёл, родитель-ское собрание было…
— А при чём тут ты?  Ты, что родитель?
— Так сказано было. У кого нет родителей, то должны присутствовать на собрании дети, — врал я безбожно.
— Дети! Ха! Ничего себе детка! Усы, вон, топорщатся, жениться пора… А у тя, что родителей нету?  Ведь сказано — у кого нету, а у тебя есть и мать и отец, не сирота пока.
— Ну что ты, братка, взъелся?  Я что ль виноват, что мороз на дворе? Я то-же не собак гонял — в школе был. Если б знал, что нянька не придёт домой, не сготовит, то с собрания бы отпросился. А что родителей касается, то их, по су-ти, у меня и нету. Сам, что ли не знаешь — мать с постели не встаёт, а отец — еле-еле ходит.
— Хватит вам, — подал голос отец. Он лежал на печке, косточки грел. — Хватит, что вас мир не берёт? Ты с Акулины спрашивай, могла бы и прибежать. А то, наверно, целый день в хомутарке лясы точат. На божничке, за иконой — шкалик стоит, выпей с мороза, — примиряюще закончил батя. — А ты посмот-ри там, можа что в шкапе завалялось, — это уже мне батя говорит. — Там сало солёное должно быть и молоко в крынке…
Подобрел братан. Выпил стакашку, закусил сальцем, сидит ждёт, когда у меня самовар запоёт. Поднялся с лавки, к кровати маминой подошёл, спросил тихо:
— Как ты тут, мам?  Не полегшало?
— Нет, сынок, не полегшало. Моченьки моей нету эту муку терпеть. — И совсем тихо простонала: — Не забижай Дениску, сынок. Он и так обижен.

    Недели за две до нового 1937 года в школе началось светопредставление. Решили встретить юбилейный год большим школьным концертом. Под руково-дством Натальи Дмитриевны были разработаны две программы — одна боль-шая, другая маленькая. Большая — это чтобы в клубе дать, а маленькая — для школы и из жизни школы. У меня работёнки прибавилось.
    Надо было на темы, что дали мне Тихон Дмитриевич и председатель учко-ма Шурка Жучков, много частушек написать, потом самому со стихами высту-пить, значит подзубрить их надо. Ведь без меня и концерт — не концерт. Сколько раз так было, вечер какой-нибудь идёт нормально, девчата песни поют, ребята физкультурные номера показывают. И вдруг, какой-нибудь шалопут из задних рядов заорёт: “Хватит кривляться! Это мы в прошлый раз видели! Давай Цветкова! Пусть он нам свои стихи почитает”. И я читал.
    Но самое главное для меня, как для редактора стенной газеты — выпустить её поинтереснее, покрасочней. И чтобы стихов и карикатур было побольше. На этот раз мне пришлось бы туговато — мой друг Кузивар в нашей школе не учился больше, но вспомнил я про Шурку Жучкова. Шурка и в прошлые годы был активным моим помощником, он карикатуры рисовал, вернее, перерисовы-вал из “Крокодила” великолепно.  
    С годами я запамятовал, какие номера были в праздничном концерте, пом-ню только, что прошёл он успешно. Я читал свои стихи, а какие — тоже не помню. А вот как “продёрнули” председателя колхоза — не забыл. Верно, фа-милию его я тоже помню смутно: точно знаю, что фамилия у него была птичья — не то Соколов, не то Ястребов, а может быть и Коршунов. Главное — птичья и не простого там воробья или сороки-белобоки, а хищника, которого мы знаем с детства. А кроме вышеперечисленных врагов наших кур и цыплят, другие пернатые разбойники у нас не водились. Вот разве что чеглак?  Он хоть на вид и пичуга-птица, но разбойник был первостепенный. Если коршун или ястреб пе-ред тем, как добыть добычу, кружит над селом, высматривает, где бы ему све-женинки откушать, чеглак, эта птичка-невеличка, нападает, как разбойник, из-за угла. Вроде не было его нигде и, вдруг, — камнем с неба и курёнка поминай, как звали, унёс паршивец! Пока ястреб присматривается к добыче, петух на подворье его давно уже усёк и во всё горло караул кричит своим хохлаткам. Те — врассыпную: кто под сарай, кто в лопухи, кто куда, подальше от стервятни-ка. А чеглак? Тот не предупреждает кур, мол, я сейчас на вас нападать буду, вот только прицелюсь, какую из вас сцапать надо на завтрак…
    Чеглак?  Боже мой, вспомнил. Это же фамилия того самого председателя, что мы прочехвостили. И не Чеглаков, не Чегланов или ещё как, а именно Чег-лак! Остап Панасович, из зареченских хохлов. Уж извините меня, что я упот-ребляю это, по сути, отжившее слово. Но стану я по другому хохла называть — украинец или малороссиянин, и уже, вроде, я нахожусь где-нибудь на чужбине или в городе. Так что, не обессудьте, буду называть так, как называли в то да-лёкое время и описывать события, глядя на них со своей колокольни.
   Так вот, чтоб было ясно, кто такой Остап Панасович, скажу — это наш председатель колхоза. Но не всю же он жизнь в председателях ходил? Тоже ре-зонный вопрос, — не всю, но всё последнее время хоть чем-нибудь, да руково-дил. Ещё и колхозов в помине не было, а Остап Панасович уже с портфельчи-ком ходил, возглавлял ТОЗ ?  Товарищество по совместной обработке земли.  
    Первое такое товарищество возникло на Хохловке и первым его вожаком был Остап Чеглак. Просуществовало оно с весны до осени, потом от него один пшик остался, да печать у председателя. Собралась тогда в эту артель вся го-лытьба. По весне посеяли с горем пополам пшенички, проса, картошку посади-ли, капусту и другую овощ. Отсажались, отсеялись и стали ждать манны небес-ной.
    Ещё у картошки и ростки не проклюнулись, а осот уже победу праздновал, за версту виден был зелёный клин. И сколько не пытались ТОЗовцы обуздать этого самозванца, — ничего не вышло. Сегодня прополют, а через пару дней он, как на дрожжах, ещё выше вымахивает. Окучили — и успокоились. А по осени из мешка — полмешка вышло.
     С хлебушком тоже неувязка получилась. Поле было большое, целинное. Если б уход был да глаз хозяйский, урожай мог быть стопудовый. Но вместо стопудового — шиш с маслом. Сеяльщики, видно, до этого неумехами были, ни разу и не сеяли. Вышли, видать, в поле, покидали зерно туда-сюда, заборо-нили кое-как и успокоились, надеясь на авось. Говорят, что слово “авось” — чисто русское. По-моему, нет. Оно и на Хохловке родненьким было. Чуть что, на авось и там ссылались. Авось — уродит. Авось — пронесёт. Авось — пере-зимуем. Вот и проавоськались.
    У хозяев — поля как поля, колосятся, смотрятся, глаз радуется, а у ТОЗов-цев — смотришь и плакать хочется: тут островок пшеницы пополам с лебедой, там островок лебеды пополам с пшеницей. И распоролся этот предвестник бу-дущих колхозов по всем швам. У кого на личном огороде что-то наросло, то и собрали. А с ТОЗовских полей — одни убытки. На ТОЗе крест поставили. 
    С этого ТОЗа и началась бурная деятельность Остапа Панасовича. Пошёл мужик в рост, стал незаменимым. Если где идут дела плохо — посылают туда Чеглака. Перво-наперво, стал он председателем потребилки, это, сокращённо, потребкооперацию так на селе называли, для краткости. Потрудился Остап полгода на ниве торговли и перевели его в избачи. Если до “выдвиженца” в сельской лавке кое-что было, то при нём даже спичек и соли не стало, не говоря уже о керосине. В избе-читальне проработал Остап немножко больше года и оттуда сняли “За большие упущения в идеологической работе”. Тут бы надо в райкоме одуматься и поставить бывшего просветителя сторожем или почту во-зить, так его опять возвысили: начальником почты стал. Тут он погорел через неделю. И в этом виноват был отец мой.
Заметил он, что письмо от Ваньки было вскрыто, читал кто-то. Подумал-подумал батя и решил, что это дело рук нового почтмейстера. Кому ещё нужен какой-то Михайла Цветков?  В Белово на почте — никому, в Здвинске на почте — тоже никому. А вот на своей почте — всё может быть! Интересно ведь уз-нать, что пишет этот дезертир колхозный своему отцу-единоличнику. А вдруг там что-нибудь непотребное написано?
    А в следующем письме братка Ванька после сообщений о своём житье-бытье спрашивал, получили ли мы деньги, что он в прошлом письме послал?  Нет письмо получали, а денег никаких мы не получали.
    Взял батя оба письма и на почту к Остапу, дуй, не стой. Пришёл, поздоро-вался честь честью и спрашивает: что же это такое получается? Получил, мол, письмо, а оно вскрытое было, читал кто-то. Уж не вы ли, Остап батькович, вскрыли его?
    Остап не стал отнекиваться, сразу признал вину, частично, конечно.
— Так вышло, Михаил Терентьевич, стал это я письма разбирать и вижу, что письмо ваше расклеено, — начал свою исповедь почтарь. — Непорядок, думаю. А письмо возьми да и выпади из конверта. Я его запечатал, как было. Вот и всё. А если б я его не запечатал, письмишко-то вовсе бы затерялось.
— В том письме ещё деньги были — куда же они девались? — не отставал отец. — Вот вчера от сына второе письмо получил, он спрашивает про деньги.
Отец подал Остапу прочитать письмо, где про деньги Ванька спрашивал, но тот оттолкнул его и дал понять, что аудиенция окончена. Окошечко захлоп-нулось перед самым батиным носом.
    Если бы заведующий закончил свой разговор по-хорошему, а не хлопнул форточкой, батя был бы удовлетворён ответом. А то хлопнул, чуть не прище-мив батину бороду.
 — Ах ты, прохвост эдакий! — про себя ругнулся отец, спускаясь по сту-пенькам крыльца. — Не на того напал, шарамыга. Я тебе покажу, как чужие письма читать!
    Отец редко брал в руки перо. Если что надо, он теперь пользовался мною: напиши, сынок, то-то и то-то, пошли письмишко туда-сюда. Но на этот раз в нём “бес проснулся”, как говаривала в таких случаях мама, и попросил перо и бумаги.
На утро я отцово письмо отдал завмагу, который должен был ехать в Здвинск и попросил, чтобы он передал его в райком.
Ответа из райкома отец так и не дождался: или райкомовские чиновники заелись, или оно потерялось в пути. “Скорее же всего, — решил он, — Остап Панасович и тут руку приложил”.
Вскоре почтмейстер был переведён в соседнее село Баклаши, где возгла-вил детский дом. Но и там проработал он мало, был отозван и “избран” предсе-дателем нашего колхоза, вместо снятого реформатора.
    Вот по нему-то и прошлись наши девчата в Новогоднем концерте.
Я всё это время был не в своей тарелке. Навалилась какая-то хандра, всё валилось из рук. Ничего, вроде, у меня не болело, но самочувствие было пар-шивое. И уроки делал без огонька, и стихи не шли на ум. Объяснялось это тем, что маме стало совсем плохо и со дня на день ждали доктора из района.
    Именно во время подготовки к Новому году этот доктор и появился в на-шем доме.
Приехал он в кошёвке не один, а с Евдокимов Григорьевичем. Вошли они в избу, разделись, оставшись в одних белых халатах, а меня и отца попросили выйти в другую комнату.
Долго, очень долго два уже немолодых врача возились с мамой. Мерили температуру, давление, выстукивали, выслушивали, заглядывали в глаза, в нос, в рот. Добрались, наконец, и до больной коленки. Приезжий доктор что-то всё лепетал не по-нашему, а по-нашему произнёс одно слово: оперировать надо!
Мама сразу в слёзы:
— Не дам свою ноженьку чтоб её отрезали, — причитала она, — не дам. Как я без ноги буду?
Доктор успокоил её:
— Ногу мы вам оставим, гражданочка. Мы только опухоль уберём и вы на поправку пойдёте.
То же самое сказал и Евдоким Григорьевич. Если бы не он, то мама от операции отказалась бы.
— Надо, Мария Ионовна, надо. Иначе — хуже будет!
— Куда же хуже?  Хужее не бывает! Вишь, какая стала — шкилет и шки-лет, в гроб кладут краше. — Но ответила уклончиво:
— Позовите мужиков, что они присоветуют.
    А мы, мужики, стояли за дверью и на приглашение докторов явились не-замедлительно. Наш совет мама встретила без особой радости. У неё ещё теп-лилась надежда, что мы не дадим согласия на операцию, но мы, как сговори-лись: и отец, и я сказали, что раз надо, значит надо.
    Врачи уехали, а мы всё рассуждали: что же будет с маминой ногой? Отец когда-то был под ножом и знал, что это такое, поэтому он объяснил маме про-сто: заморозят колено, разрежут эту опухоль, выскребут оттуда всю дрянь, смажут ёдом и делу конец. Гуляй, не горюй!
— Не боись, мать! Теперь фершела пошли учёные, им твою коленку выле-чить — раз плюнуть.
    Утром к нашему дому подъехала подвода и кучер дядя Василий велел по-скорее собирать мать. Всё произошло так неожиданно, что мы не успели оду-маться. Дома батя да я. Санька уехал по сено, Акулина на ферме. Что взять с собой, во что одеть — ума не приложим. А тут ещё дядя Вася поторапливает: мол, в больнице Евдоким Григорьевич нас ждёт, с ним поедем, он сопровож-дающий — без него наш приезд напрасен.
Но, с божьей помощью, маму одели-обули, укутали вначале в её шубу, а сверху в доху, в которой ездил по сено Санька. К счастью, он её почему-то на этот раз не одел.
    Расставались мы с мамой трудно. Она всё плакала, а мы с отцом крепи-лись, уговаривали, что всё будет хорошо, что через неделю-другую выздорове-ешь и вернёшься домой. Посидели перед дальней дорогой и с помощью дяди Васи и соседа Харчикова усадили полулёжа маму в сани и расцеловались. С от-цом мама простилась запросто — уткнулась лицом в его бороду и попросила у него прощения.
— Прости, Миша! Если, что — не поминай лихом.
— И ты, сынок, прости! — обратилась она уже ко мне. — Не всегда я была с тобой ласкова, обижала порой… — и, не сдержав себя, заревела на всю улицу. Подняв лицо к небу, мама неистово закрестилась и сквозь слёзы выкрикнула: — Боже милостивый! За что ты наказываешь нас?  В чём мы перед тобой про-винились? — и, обессилев, попросила: — Поцелуемся, сынок. Может, навсегда расстаёмся.
Я поцеловал маму. Губы её были холодные, как лёд, прядь волос на лбу выбилась из-под шали и была совершенно белой — то ли поседела, то ли за-куржавела от мороза.
Не знаю почему, но будто кто-то шепнул мне: перекрести мать. И я пере-крестил её, сказав: храни тебя бог! И сани тронулись.
Все наши соседи оказались у ворот, где проходил обряд прощания. Бабка Борисиха и Верочка Нефедова вытирали варежками слёзы. Тётя Таня с сестрой Марией тоже шмыгали носами.
Отец первый очнулся. Смахнув варежкой намёрзшие в усах сосульки, он пожурил баб:
— Ну, что вы расхныкались? Через недельки две возвернётся. Успеете по-сплетничать. Не она первая, не она последняя.
    Мы пошли в избу. Проходя мимо конуры, увидели своего Полкана: он ле-жал на соломе, а морда покоилась на огромных когтистых лапах. Он смотрел на нас виновато, будто хотел попросить прощения.
    Чтобы задобрить пса, отец вынес ему полкраюхи хлеба, к которой он даже не притронулся.
— Полкан, видно, заболел. Не к добру это, сын!
    Тошно на душе, муторно, будто в доме покойник. Пришли мы с отцом в избу, уселись на лавку у стола и примолкли. Сидим, молчим, думу думаем.А дума одна — что же дальше? Вылечат маму или залечат?
    Бывали случаи, что и залечивали. Вон тёщу Сапрыкина вмиг отправили на тот свет. У той что-то тоже с ногой случилось. Положили в больницу, укол сде-лали, а утром — глядь, а Прасковья приказала долго жить, уже холодная была.
— Иди-ка, сынок дровишек принеси, печурку протопи — выстудили халу-пу, — поднялся отец, давая понять, что хватит сидеть. — И свари что-нибудь — скоро Санька с бабой вернутся с работы, да и ребятня жрать хочет, проголо-дались, — и, скинув полушубок, кряхтя полез на печку.
— Полежу чуток — что-то спину ломит, мочи нету. Продуло, видно.
Пошёл нехотя за дровами в сарай, а в нём темно, окон ведь нет. И хоть на дворе день, а мне как-то неуютно, вроде боязно. Огляделся, вижу, всё в поряд-ке. Дрова лежат, как лежали, кизяки вдоль стены, как чёрные кирпичи сложены. У самой двери, под застреху, серп подоткнут, одна ручка торчит.
    Этим дедовским серпом я обычно вдоль плетней траву срезал для запарки курам и свинье. Быстро и рук не намозолишь. Не знаю, зачем, но вытащил я этот серп на свет божий, подержал в руках, помахал им, будто лебеду срезаю и на старое место воткнул. Пусть до лета лежит, отдыхает, придёт пора — нара-ботается ещё.
    Набрал дровишек, коры берёзовой прихватил на растопку и в сени скорее юркнул. Открыл дверь в избу и испугался: мамина кровать была пуста. Подуш-ки тут, одеяло лоскутное свисает до полу, на полочке разные банки-склянки стоят — лекарства мамины. А мамы нету. Где же она?  Стою с охапкой дров по-среди избы и не знаю что делать. Как дурак всё равно, зыркаю глазами, ничего
не понимаю. Затмение какое-то нашло. Чувствую, что вот-вот ноги подкосят-
ся, упаду. Голова кружится и звон в ушах, будто угорел я.
    Сделал пару шагов и прислонился к загнётке, присел на корточки. Чтоб дрова на пол бросить — не додумался, так и сел с ними.
До сих пор не могу понять, что со мною случилось?  Спал ли я, или забыл-ся, отключился — не знаю. Просто какое-то время меня не было в избе, я отсут-ствовал, витал в облаках.
…Разбудил меня Санька. Чую, тормошит кто-то за плечи, голову мою из стороны в сторону болтает, а я хоть бы что, сижу, как пень и даже глаз не от-крываю. Ведь всё чую, а, как сонный, сиднем сижу. Очнулся лишь, когда брат-ка в лицо мне кружку ледяной воды плеснул…
— Что с тобой, братан?
А я зыркаю глазами и молчу, будто язык проглотил. Отец с печи голос по-дал:
— Падучая, видать, его свалила с горя. Утресь мать в больницу увезли, в Здвинск. Дохтур говорит — резать будут ногу-то.
Санька отошёл от меня, направился было к маминой кровати, но не доходя до неё, остановился, будто опешил. Глядит на полочку с лекарствами, на гвоздь в стене, где всегда висела её жакетка, на кружку пустую, где до этого был смо-родиновый чай.
— А когда увезли-то мать? — наконец спросил он, будто не догадался, что увезли не вчера, а сегодня, пока он в поле ездил.
— Утресь, Евдоким Григорьевич с кумом Василием повезли, — и спохва-тившись, спросил: — А сколь часов-то? Неужель — вечер?
— Вечер, — подтвердил Санька, вишь, я дома, — посмотрев на ходики, которые висели в простенке, добавил: — Уже десятый час. Скоро Акулина с дойки придёт… Девчонок-то кормили?
— Похлебали молока и спать улеглись, — ответил отец. — Вон, в бабки-ной кровати, как сурки дрыхнут.
    Неправду батя сказал. Это утром их Надька молоком кормила. Вечером же, скорее всего, они не поужинав, заснули. Они тоже, как и мы, несмотря, что ма-ленькие, переживали: ходили тихо, не озоровали, не орали, не дрались из-за всякой ерунды. Будто нутром чуяли, что в доме не до них, что бабушку куда-то увозят.
    Ужин я так и не сварил — Акулина пришла и картошки в жаровне поту-шила. Если щи, борщи и всякие похлёбки у неё были невкусными, то картошку она тушила великолепно. Пальчики оближешь. И всё из-за то, что в эту кар-тошку вместо лука она чесноку добавляла. Сам чеснок, когда он в картошке выварится — не ели, обсасывали мягкие дольки и откладывали в сторонку. По-том, вместе с объедками в ведро выкидывали. Лук же, всегда съедали, он, варё-ный, как и печёный, сладкий-сладкий бывает, одно объедение!
Я приглядывался всегда к Акулининому методу, пробовал сам сварить это
фирменное блюдо, но получалось совсем не то, чего хотелось. Даже батя, от-кушав моего варева-жарева, обычно говорил, усмехаясь:
— Э, нет, сынок, до Акулины ты не дорос, не тот скус, совсем не тот! 
Только мама всегда хвалила — пока аппетит был, — и добавляла, что ела бы ела да брюхо полно, не влезает уже…
    Вот о маме упомянул и опять сердце защемило, плакать хочется. В первую ночь без мамы в её постели спали Санькины малыши: Надька, Шурка и Зойка. А по утру я их с кровати согнал. Играли-играли они, всё тихо-мирно было, по-том что-то не поделили, дразниться стали, толкаться.
    Дошло до того, что самая меньшая, Зойка, своей сеструхе в косы вцепи-лась. Пришлось утихомирить хулиганок.
    В то время ремень был лекарством ото всех болезней. Шлёпнул я ремеш-ком по их задницам раз-другой и запретил им лазать на бабушкину кровать, припугнув, что если будут лазать на кровать, то у них на коленках такие же шишки вырастут, как у неё. И будет им очень больно, и будут они плакать, как бабушка, а потом им отрежут ножки…
Заправил я кровать, как мама всегда заправляла: подзор с кружевами за-стелил, потом одеялом перину им накрыл. В изголовье — подушки взбил и друг на друга водрузил пирамидкой. Подушки — лёгкие, мягкие из гусиного пуха. У нас все подушки из гусиного пуха, только моя подушка из куриных перьев. Не любил и до сих пор не люблю мягкие подушки — душно в них. По-ложишь на такую подушку голову, она и утонет сразу, будто в омут. Даже уез-жая из дома, я захватил с собой свою подушку, на которой сплю и сейчас. А ведь прошло с тех пор шестьдесят лет. Это единственная семейная реликвия, уцелевшая до моих седых волос.
    Дни тянулись за днями и не было им конца. Не дни это были, а целые не-дели — нудные, бестолковые. Без мамы всё валилось у меня из рук. За чтобы ни взялся — печь ли топил, обед ли варил, коровам ли помои выносил, всё ми-мо маминой пустой кровати ходить надо было.
    Несёшь дров вязанку — открываешь двери и первым делом видишь кро-вать пустую. Выносишь из избы ведёрко с мусором, поднимешь глаза — у две-рей та же картина: пузырьки да снадобья на полочке, а на гвоздике, вместо ма-миной одежды, — мохнашки, связанные верёвочкой, болтаются, как два щенка-собачонка.
Мохнашки я, как увидел, сразу снял и на печку закинул. И гвоздь, что сам вбивал в прошлом году, вытащил: нечего ему тут глаза мозолить, а то всякую ерунду на этот гвоздь вешать будут.
    Отец замкнулся, всё молчал и молчал. Сядет — молчит, идёт — молчит, и обо всё спотыкается. И табуретки, и железная печурка, и разные крынки, чу-гунки и другая утварь, которые испокон веку сопутствовали крестьянину и не мешали, теперь его раздражали, как ненужные безделушки. Санька тоже ходил, как в воду опущенный. Придёт с работы, похлебает чего-нибудь и из дому но-ровит смыться. Если при маме он изредка уходил по вечерам, то теперь стес-няться некого было. Выйдет во двор, корове и овцам сена пару навильников швырнёт, и вся работа.
— Я к Харчиковым пошёл, — буркнет на ходу. — Не закрывайтесь, с ку-мом в подкидного дурака сыграем.
    Мы уже знали про этого “подкидного дурака”. Этот подкидной до добра не доведёт — всё за один вечер спустить можно: и тряпку какую, и штаны, и руба-ху. Очко — оно и есть очко. Господа когда-то проигрывали свои состояния и оставались в чём мама родила. Тот же Ванька Смагин, Касьяна сын средний, был пан — да пропал. 


Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Категория: Повесть "ИСПОВЕДЬ" - Книга 1 | Добавил: Сергей (17.10.2009)
Просмотров: 2159 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 1
1 САНТЕХНИКА  
0
Интересная информация о новинках в строительстве и дизайне интерьера: каркасное строительство, оформление интерьера жилых помещений и рестоврация помещений. Публикации о последних новинках декоративных материалов и инструментов, интересные рекомендации специалистов. Уроки и советы по работе с современными отделочными технологиями.

Сантехнику покупаю здесь: http://nerukami.ru

Имя *:
Email *:
Код *:
Приветствую Вас Гость