Меню |
Главная » Проза |
Свою повесть я вначале назвал “Ступеньки”. В лестнице моей жизни их было много, этих ступенек. Иногда я по ним взбирался на верхотуру, но чаще всего я или стоял на одном месте, или вынужден был делать шаг вниз. Когда я этот шаг делал обдуманно — одно. Но больше всего этот шаг был вынужден-ным: тебя грубо сталкивали с лестницы и ты не просто перебирался ниже, а ку-барем катился вниз. В таких случаях я долго и трудно поднимался. Чтобы без-болезненно и быстро встать на ноги, надо бы за что-то ухватиться или просто опереться. К сожалению, у моей лестницы не было надёжных перил. Я всегда поднимался, держась “за землю зубами”. Наступил 1924 год. Умер Ленин. Мне шёл третий год, но я знал, кто он та-кой. В нашей старой избе, в простенке, между двумя окнами, висел его портрет. Красивый, цветной в красной рамке. Мама часто протирала стекло сырой тря-почкой, а чтобы стекло не засиживали мухи, которых в летнее время было не-сметное количество, портрет занавешивала марлей. Даже иконы, что стояли на божничке в красном углу, никогда не завешивались от мух, а вот Ленина заве-шивали. В доме никогда о нём не говорили вслух, будто боялись, что он услы-шит. Даже ходили мимо него осторожно, на цыпочках. Я хорошо помню, как к нам зашёл мой крёстный Борис Харчиков и они о чём-то шептались с отцом. Потом прошли в горницу, стали у портрета и сняли с него марлю. Была уже зи-ма, но марля, почему-то, всё висела: видать в домашней суматохе о ней совсем забыли. Потом отец с матерью и с крёстным оделись и куда-то ушли. Я остался с бабушкой, отцовой матерью, которая и днём и ночью лежала и охала на печи. Я бабушку любил, но почему-то боялся её. Любил за то, что она часто, по-рывшись в карманах своей юбки, доставала оттуда то конфетку — лампасейку — как она говорила, то кусочек сахару, то просто краюшку хлеба, но хлеба не простого. — Скушай, внучек, хлебушко! — говорила она шепелявя, потому что не было у бабушки ни одного зуба. — Скушай! Это тебе заинька из лесу прислал. Иногда кусочек хлеба присылала и Лиса Патрикеевна, и даже Миша-медведь. Но самый любимый мой благодетель был Скок-поскок. Он всегда присы-лал что-нибудь вкусненькое: то кедровую шишку, то кулёчек ягод каких-нибудь, то морковку. — А какой он, этот Скок-поскок? — допытывался я, — Где он живёт? То же в лесу? Бабушка улыбалась и обычно шамкала: в лешу, болежный, в лешу… Мне жалко становилось Скок-поскока. На дворе зима, мороз трескучий, снегу навалило выше крыш, а он, бедняга, один в лесу… Вот взял бы и пришёл к нам жить. В хлеву с овечками да коровой ему бы тепло было. А можно и с ку-рями, под шестком, поселить. А когда наступит весна, мы бы его отпускали на волю, пусть скачет, куда желает: хоть в лес, хоть в поле, или остаётся жить в нашем огороде, возле бани. Там шалаш, сеном крытый, где летом я всегда, на-бегавшись, засыпал, а мама что-нибудь полола на грядках. А если Скок-поскок не злой зверь, как Волк-зубами щёлк, то мы бы с ним подружились и играли бы в прятки или ещё во что. Он бы мне приносил какие-нибудь сласти, ну, напри-мер, арбузную корочку… Отец с мамой вошли в избу именно в тот момент, когда я размечтавшись и забыв обо всём на свете, вслух произнёс слова о моём любимом лакомстве. Мне казалось, что вкуснее и слаще арбуза — нет ничего. Осенью отец ездил в город Павлодар, за двести километров от нашего се-ла, продавать пшеницу. В этом городе она хорошо раскупалась. Муку почему-то брали павлодарцы неохотно. Уже потом я узнал, что из зерна они варили особое блюдо — кутью. Кутья — это просто сваренное в кипятке пшеничное зерно. Потом в это зерно клали соль, кусочки баранины, лук и получалась вкус-ная еда, вроде плова. Только для плова нужен рис, а он в магазинах очень доро-гой. А тут, как говорится, и волки сыты, и овцы целы. Дёшево и сердито. К то-му же пшеницу брали ещё и для домашней птицы. Так вот, мама вошла в избу первой и слышала мои размышления о короч-ке. Потихоньку вернулась в пристройку, где были кадушки с солёными огурца-ми, помидорами, квашеной капустой. Именно в квашеной капусте и были по осени засолены несколько арбузов. Арбузы те небольшие, чуть-чуть крупнее тряпичного мяча, которым я любил играть. Когда отец в городе продал пшеницу, то на вырученные деньги накупил всего. Помню: маме привёз платок кашемировый, красивый, цветастый, как цветы на лужайке. Саньке с Ванькой — по новой сатиновой рубахе с белыми пуговками, а мне — тюбетейку с позолотой. Тюбетейка была куплена по де-шёвке и мне на вырост: великовата, и мама, чтобы эта тюбетейка не сползала с головы, пришила к ней две вязки. Я, бывало, надену её на свою головёнку, мать завяжет у подбородка тесёмочки, я и бегаю в этом уборе по двору, на за-висть всем соседским ребятишкам. Но самое главное, привёз батя из Павлодара арбузики. Половину из них мы съели сразу, а половину мама засунула в кадку, когда резала и квасила ка-пусту. Вкусные получились арбузики! Когда встречали Новый год, мама целых три арбузика разрезала и поставила на стол для гостей. Вот и на этот раз, как только по полу расплылся клуб морозного пара, она ещё с порога крикнула на печку, где мы сидели с бабушкой: — Сынок! А что я тебе принесла-то! Идём это мы с отцом из сельсовета, подходим к дому, а у ворот, смотрю, топчется Скок-поскок. “Здравствуй, — го-ворю. — Как поживаешь? Замёрз, наверное? Пойдём в избу — погреешься.” “Нет, — говорит, — благодарствую. Некогда мне по домам рассиживать да лясы точить. Мне ещё надо к Новиковым сбегать, Кольке тоже подарок отдать”. И мама подала мне на печку арбузик. Как же был я благодарен Скок-поскоку за то, что он отгадал моё тайное желание! Отец с дядей Борисом пришли попозже мамы. Пришли, разделись, за стол сели. Мать из загнётки чугунок достала, налила в глиняную большую чашку щей и подала две деревянные ложки, что отец недавно выстрогал из чурбака берёзового. Он тогда сделал всем по ложке: себе — большую, как черпак, Саньке с Ванькой — поменьше, а мне — маленькую-премаленькую. Мужики сидели за столом и молчали. Щи дымились и издавали вкусный запах. Мать стояла в кути, скрестив на груди руки и смотрела на них. Потом пошла, вздыхая, в сени и принесла бутыль с мутной жидкостью. Мужики сразу будто очнулись: повеселели, отец встал из-за стола, покопался в висящем угло-вом шкафчике и достал оттуда два гранёных стакана. Я лежал на печи и глядел, как они разлили самогонку и выпили. Уже после того, как громко крякнули, отец сказал маме: — Не серчай, Маша! Не от радости пьём. Можно сказать — с горя! Как же это мы без Ленина-то жить будем? Ведь жизнь только-только налаживаться стала и вот тебе — на! — Пусть земля ему будет пухом! — ставя стакан на место, сказал крёст-ный. — Я тебе, кум, вот что скажу: свято место пусто не быват. Ведь в Москве-то не один Ленин правил. Их там вон сколько! Троцкий, Будённый с Вороши-ловым, этот, как его? Фрунзе! — Эти трое не в счёт,— возразил отец, — они военные, их дело — сторо-на. Тут и мама вступила в разговор: — Ишо Крупскую забыли, да этого с бородой, — и она задумалась. — Вот память собачья! — всплеснула она руками. — Ага, вспомнила! Карла Маркса! — И довольная налила щей и себе. Мужики рассмеялись, да громко так, что засмущались: ведь как-никак — горе, а они гогочут, как жеребцы. — Э, нет! — поправил её отец. — Карл Маркс давно помер. Да он и не наш вовсе — а немец. Вот Сталин — этот наш, только он не из русских, а из чечен-цев будет. — Не чеченцев, а из грузин, — показал свою осведомлённость дядя Борис. — Намедни я в избу-читальню забегал, газеток на курево попросить, так избач — Ванька Сапрыкин — про Сталина мне многое чего рассказал. Он, Сталин, у Ленина правой рукой был, они вместе в ссылке, в одной избе квартировали. Сушенским село прозывается… Мне было интересно слушать мужиков, смотреть, как они крякают и заку-сывают хрустящими огурцами. И, забывшись, я чуть было не уронил свой бес-ценный арбузик из рук. Мама, увидев, ойкнула, взяла его и разрезала пополам. Одну половину мне на печь подала, другую — в шкафчик, что за занавеской, положила, сказав: — Не смейте, мужики, трогать. Это Саньке с Ванькой, они вот-вот с сеном приедут. Замёрзли, поди. — Мы им для сугрева нальём. Враз жарко станет, — весело пошутил крё-стный. Он всегда так, как выпьет вина, так шуткует без перерыва, начинает рас-сказывать о том, как он в партизанах воевал, как в плен сразу шесть беляков взял. И всё — один. Мама потом говорила: “Врёт всё кум. Он и в партизанах-то, вроде, не был, а на заимке отсиделся, когда белые в нашем селе были. Верно, были они недол-го, одну неделю всего, хотя бед натворили много: всех, кто Советскую власть признавал — расстреляли. Жил дядя Борис на базарной площади в бывшем до-ме купца Абрамова, на внучке которого он женился, едва появившись в селе”. По рассказам мамы, сам Абрамов жил справно, имел в селе две лавки — по-теперешнему, — магазина. Один — на площади, рядом с поповским двух-этажным домом, другой — на той стороне Чулыма, на Хохловке. Хохловка — это целых три длинных улицы, где жили переселенцы с Ук-раины. А всех украинцев называли у нас хохлами. Баб же и девушек хохлушка-ми. Мне нравилась Хохловка. Домики, в которых они жили, звались хатами и были они литы из самана и крыты эти хаты почти у всех соломой, да так акку-ратно, что и крыши тоже были будто саманные. Все хаты были обмазаны и по-белены белой глиной, которой было, хоть завались, в овраге, что у Чулыма. А на другом берегу реки, за селом, копали голубую глину. Этой глиной почти у каждой хаты были разрисованы ставни на окнах. Издали казалось, что это на-стоящие ставни, как у абрамовского дома. Их можно закрыть на ночь или от летнего зноя. Но эти — не закрывались никогда. Подойдёшь, бывало, к ним, рукой погладишь. Красиво, ей-богу! Я когда подрос малость, такие же ставни нарисовал и на своей саманке. Хорошо вышло. Я нарисовал непросто синей краской, а расписал белыми ромашками, подсолнухами и даже какими-то пти-цами, которым и названия-то не знал никто. Если белая птичка была, то гово-рили чайка, а если синяя — это ворона. Палисаднички у хат были маленькие, чистенькие. Там всегда, с весны до самого снега росли и цвели разные цветы, семена которых хохлы когда-то при-везли с собой. Росли под окнами и сибирские цветы, выкопанные в поле и вы-саженные потом в нужном месте. Кто же был поленивее, у тех в палисаднике горели одни подсолнухи, да ещё трава богородская, для запаха. Для запаха вы-саживали и любистик, который тоже был очень ароматным, как духи. Вот я и заболтался. Надо бы о себе рассказать подробнее, а я о хохлах и их хатах. Но если я не расскажу о них, то и картина вырисуется совсем иная. Я хо-чу, чтоб всё было, как было, чтоб прочитал мил человек мой рассказ и будто побывал и у нас на Тамбовке и у хохлов, на Хохловке. Скажу напоследок, что Хохловка — самое красивое место в селе, у каждого домика росли ветвистые, зелёные яворы. Это ─ вроде тополя сибирского, деревья. У них, за Чулымом — яворы, а у нас на Тамбовке — ракиты. Мне и те и другие очень нравились: одни названия звучали как песни. Прислушайтесь: Яворы!.. Ракиты!.. Красота!.. И к яворам, и к ракитам я ещё не раз вернусь. Ведь я родился под ракитой и жил под ней до пятнадцати лет. А первые объятия и поцелуй девичий испытал под явором от своей одноклассницы, хохлушки-хохотушки. Все мужики на Хохловке ходили в широченных штанах, овчинных безру-кавках и широкополых шляпах. Шляпы были из соломы или из высушенных листьев куги, что росла по берегу Волчихи. Они их брылями звали. Удобная штука. Я такую брылю тоже два лета носил. Мне её подарила одна хохлушечка кареглазая. Потом, когда она стала дружить с дружком моим, Лёнькой Заруби-ным, а на меня не обращала ни малейшего внимания, я эту шляпу надел на башку быку однорогому. Этот однорогий бугай был злой, как чёрт. Глаза всегда кровью налиты, а если кто из людей мимо проходил, так он останавливался, как вкопанный, глядел не моргая и ногами землю загребал. То левой, то правой, то передней, то задней. Он признавал только пастуха, моего учителя, деда Пахома. Меня тоже никогда не трогал. Да, и вообще, он никого не тронул за всю свою жизнь, а просто пугал людей, мол, не подходи, забодаю. Вот и всё. Так вот, когда моя Алеся стала с Алёшкой Зарубиным встречаться, я и на-дел её подарок на единственный бычачий рог. И ходил Ермак, — так звали бы-ка, — по деревне и в стаде в этом самом соломенном брыле, много дней. И смех, и грех, ей-богу! Потом, на водопое, в Чулыме, бык эту брылю в воду скинул. *** Мой терпеливый читатель, конечно, уже начал волноваться: мол, сколько уже страниц прочитал, а автор обещанного автобиографического рассказа не начинает и неизвестно, когда и начнёт. Хотя я — человек маленький и на моём житейском пути не так уж много стояло вех, я точно знаю, что людям свойст-венно любопытство. Порою, даже сверхлюбопытство! При моей жизни свет увидела только одна, тоненькая книжечка “Высоко-вольтка”, куда вошло всего-навсего два десятка лирических стихотворений. В газетах стихи тоже появлялись редко, а в Иркутском альманахе “Ангара”, кото-рый потом стала “Сибирью”, ещё реже — примерно имя моё появлялось на его страницах — раз в пять-шесть лет, а в последние годы и вообще не появлялось. Это — обо мне, как о поэте. Как о художнике — не знаю, что и сказать. Всю жизнь, сколько себя пом-ню, я рисовал. Рисовал в школе и дома, цветными карандашами и акварелью. Когда подрос, — стал “писать” масляными красками на загрунтованном карто-не или холсте. Я не случайно упомянул слово “писать”. Прочтите его внима-тельно, перенесите ударение с последнего слога на первый и получите совсем другое слово по смыслу. Когда-то, на одну из наших самодеятельных выставок был приглашён из-вестный иркутский художник Виталий Рогаль. Могу честно сказать, — многие его работы, которые я видел на выставках и в “Салоне-магазине”, мне нрави-лись. Так он, однажды так выразился по поводу наших шедевров: — Писать надо с вдохновением! А вы — писаете свои картины равнодуш-но, без огонька! Мой совет всем вам, друзья — один: больше писать! Писать и писать! Мы от души смеялись, а он не мог никак понять, что это мы так расшуме-лись. Что это он такого смешного сказал? С тех пор и я, и мои друзья, по мере сил — писаем. Вот, видите, я опять разошёлся: начал за здравие, а кончил за упокой. Это поговорка такая есть. Кстати, её часто произносил мой отец: и к делу и без де ла. Ну, ладно, хватит об этом. Но вы, дорогие мои читатели и почитатели, меня не погоняйте, дайте вы-сказаться, душу отвести. В кои-то веки, решил поведать всему миру о своём существовании, и вдруг, не договорить о чём-то?!. “Да здравствует Солнце!” Вы, конечно, думаете это Пушкин сказал? Э, нет, дорогие мои, это воскликнул я,— Ваш покорный слуга, 21 декабря 1921 года в родной Нижне-Чулымской бане, появляясь на свет… — Маня! — заговорщицки шептала моей маме бабка Борисиха, шлёпая меня по попке. — Мальчонка-то в рубашке родился!.. Радуйся, Маня!. Я тоже радовался, не мог не радоваться: ведь целых девять месяцев я, скорчившись в три погибели в мамином чреве, ждал этого часа свободы!.. Вот теперь, с этой минуты, мы и начнём отсчёт времени. Начнём караб-каться вверх, падать и подниматься, плакать и смеяться, негодовать и удивлять-ся, просто радоваться жизни, как бы она тебя не гладила по головке. А радоваться я умел с первого дня моего появления на свет. И радовать своих ближних — тоже умел. Верно, всё это я делал своеобразно, капризничая. Например, лежу я в люльке, что около маминой кровати на крючке висит, и ору. Ору, как белуга. Почему? Никто не знает, а я знаю: не хочу, чтобы люльку мою качал Санька, который меня, в таких случаях, по заднице ладошкой хлопал и обзывал нехорошими словами, Ишь, какой! А ещё братом называется! Я сло-вами всего этого тогда выразить ещё не мог и потому свой протест выражал криком. Кричал до посинения. Все сбегались на мой вопль: и мать, и отец и да-же бабушка с печки сползала. Батя приносил какую-нибудь игрушку, чаще все-го колокольчик и звонил, что-то говорил, уговаривал, а потом, матюгнувшись, хлопал дверью. Мама даже на руки брала, в рот титьку совала, но я и титьку не брал, выплёвывал её, как бяку. Тогда Санька разыскивал Ваньку и звал домой. Тот морщился, но домой шёл, зная, что за ослушание плохо будет. Мне только этого и надо было, чтобы Ванька надо мной склонился. Тот, обычно, подходил к люльке, пальчиками своими перед моими глазён-ками какие-то козюльки строил. Потом брал кусочек хлеба и кусочек сахара, пережёвывал и выплёвывал в марлевую тряпочку. Потом он эту жвачку, немно-го обсосав, совал мне в рот, и я, в благодарность за братскую любовь гыгыкал и улыбался. Ванька садился на кровать и, легонько покачивая мою колыбель, тихо на-певал колыбельную песенку. Я под неё быстро засыпал, но даже сонный, бла-женно улыбался. Если бы мой братишка знал, что я, несмышлёныш по его мне-нию, всё понимаю, о чём он поёт, он бы не поверил, а устыдился бы. Он пел де-ревенские матершинные частушки, которые иногда, идя вечером по улице, пел кто-нибудь из хулиганов, вроде Васьки-Пупка. Этот самый Пупок сам их сочи-нял, сам и пел. Другие ребята, уже взрослые, петь их боялись: услышит кто из родных, скажет про похабщину отцу или матери и наказание обеспечено. Вот почему мой братец, прежде чем мне рот заткнуть марлевым кляпом, всех уда-лял из горницы, говоря: уходите, не мешайте мне… Санька был почти взрослый, он уже ходил на вечёрки женихался, как над ним подтрунивала мама. Он всегда был рад, когда оставался со мной, а я орал благим матом. В таких случаях, его заменял Ванька, а он был свободен. Брат шёл что-нибудь делал по хозяйству, а если был уже вечер, то потихоньку смы-вался к ребятам и девчатам, которые собирались всегда в одном и том же месте: летом — на мосту через Чулым, а зимой — у Верочки Нефедовой, вдовушки, у которой рос сын Яшка, Ванькин кореш. Были Ванька с Яшкой неразлучные друзья: водой не разольёшь. Всегда и везде вместе, на рыбалке — вместе, телят пасти — вместе. В школе сидели за одной партой. Верно, потом их рассадили по разным местам: хихикали часто и громкова-то. Ванька что-нибудь скажет смешное, Яшка захихикает. Его девчонки услы-шат и, не зная даже по какому поводу хихикают дружки, сами начинают хихи-кать… Ведь до чего доходило: Ванька покажет, бывало, вымазанный чернила-ми палец тому же Яшке — и начинается смехотворение. Учительница кричит, кричит, всё старается утихомирить вольницу и сама, глядя на учеников, начинает тоже смеяться. Был такой случай. Смеялись однажды вот так же беспричинно в Ваньки-ном классе, а директор школы, услышав гвалт, вышел в коридор и вошёл без стука в класс. Вошёл и остолбенел: все покатывались со смеху, глядели на ди-ректора слезящимися глазами, старались остановиться, но не могли. Громче всех смеялась сама учительница — Гликерия Кирилловна. Она так смеялась, что закапала чернилами классный журнал. Директор смотрел-смотрел на это представление и, не сдержавшись, сам расплылся в улыбке. А потом всё громче и громче стал хихикать и загоготал, наконец, во весь свой голос. От неожиданности класс сразу протрезвел. Смех молниеносно стих, а ди-ректор, уже немолодой и строгий человек стоя у дверей и держась за косяк две-ри, ржал… Потом повернулся и, ничего не сказав, вышел, тихо прикрыв за со-бой дверь. В тот раз звонок сторожиха, бабушка Мотя, дала раньше обычного, а ди-ректора два дня не было в школе — уехал в Здвинск, в РайОНО, что значит в переводе на русский язык, в отдел народного образования. — Быть грозе!.. — подумали смехачи-зачинщики и два дня тоже не ходили в школу… И два вечера Ванька, удалив из горницы всех домашних, тихонько напевал мне колыбельные песни, сочинённые Васькой-Пупком. Как вы уже, наверное, догадались, что тягу к стихотворчеству во мне про-будила не школа, не учителя, а Васька-Пупок своими частушками. Ещё лежа в люльке, я уже знал, что сам буду сочинять стихи, когда подрасту, ну а худож-ником я стал сразу же, как только на свет появился. Мать не успевала пелёнки стирать. Мастер я оказался на все руки, ухитрялся разрисовать не только раз-ные там распашонки, но и писать огромные картины — то на одеялке, что по-крывала мамину постель, то распишу клеёнку, сдёрнув её со стола. После такой работы мать, обычно, топила баню, где я появился на свет божий, и отпаривала меня в деревянном корыте. Баню я не любил, да и сейчас не люблю. Мне в ней делается плохо: и сердце бьётся как-то не так, и звон в ушах появляется, и ды-шится с трудом. А тело — и живот, и грудь, и, простите, то место на котором мы сидим, — будто обручами схвачено. В семье я один такой не нормальный. Остальные — из бани не вылазили бы. Что отец, что мать, что братья. Даже бабушка, до самой смерти, — а она прожила сто четыре года, — любила париться. Вот купаться летом в Чулыме или в озере Саргуль, что за околицей села, я любил. Летом, бывало, по целым дням мы, ребятня, и я в первую очередь, из воды не вылазили. За лето загорали так, что когда в школу по осени приходили, друг друга не узнавали. Все черноволосые — становились беловолосыми, как пакля, а руки, ноги, всё тело были черны, как у негров. Хорошая была пора! Уже в старости, в 1998 году, я написал стихотворение о детстве. Вот почи-тайте, если хотите. А то оно так и останется не напечатанным, если я его, пока жив, не напечатаю. После же того, как я уйду в мир иной, кому интересно будет рыться в архивах, отыскивая стихи какого-то там Цветкова? Профессор Труш-кин, который относился ко мне благосклонно, — умер. Он написал несколько книг о развитии Сибирской литературы, открыл много неизвестных или забы-тых имён. Между прочим, у меня в библиотеке на почётном месте стоят книги, которые он дарил мне в своё время, с автографами. Хорошие книги! Читаешь их — и переносишься в то далёкое время, о котором в книге пишется. И чувст-вуешь сам, что светлеешь, добреешь и душой молодеешь от этого. Был ещё один чудак-человек, который отыскивал забытых литераторов. Это Евгений Раппопорт. У меня с ним было шапочное знакомство. Обычно мы встречались на “средах”. Привет-привет! И всё. Он был старше меня, уже имел книги и поэтому, видимо, не считал нужным познакомиться поближе с моей персоной. Я же никогда ни перед кем не заискивал и не сближался с ним из скромности. Верно, две-три встречи с ним были длительными. Он тогда соби-рал материалы об Иване Черепанове, моём довоенном хорошем знакомом. Иван уже печатался в альманахе, в иркутских газетах, выступал со стихами на радио. В союзе писателей его очень ценили и предрекали ему большое поэтическое будущее. Иван писал быстро, строки так и лились из под его пера. Стихи были по-есенински лиричны. В Есенина он был без памяти влюблён, знал уйму его стихов. Поэмы “Чёрный человек” и “Анна Снегина” — он знал наизусть от на-чала до конца, без запинки. Он даже в поведении старался походить на Есени-на: был всегда навеселе, задирался, спорил с оппонентами, матерился и мог да-же в драку ввязаться. Вот об этом мы вели беседы с Раппопортом. Но, вскоре, он умер внезапно, и книгу стихов погибшего на отечественной войне Черепа-нова — не собрал и не издал. Уф-ф-ф! ажно, устал, вспоминая незабываемое. Вот сейчас, малость поси-жу, отдохну, послушаю по радио последние известия и, как обещал, перепишу сюда стихотворение о детстве. Я сижу в своей “фазенде”, провожу в ней большую часть времени. Здесь и рисую, и стихи пишу. По стенам, на тумбочке, на диване и стульях — мои пей-зажи. Их много, очень много. Сейчас я, по мере сил, нахожу всякие плинтуса, рейки и делаю для пейзажей рамки. Без них хоть какая картина не смотрится. Верно отметил кто-то из великих, что рама — последний мазок художника. Пусть простят меня знающие люди, что я запамятовал, кто же сказал это. Итак, стихи о детстве. Разливалась песня журавлиная Над простором убранных полей. Лето было — Длинное предлинное, А зима — Короче и теплей! Пенился густой, молочной пеною По ложбинам утренний туман. Мне река — Казалась широченною И бездонной, будто океан! Детство, детство! — Горюшко сиротское! До сих пор ты снишься мне во сне… Ну, а жизнь — Короткая, короткая, — Будто ручеёчек по весне!.. — И так, на чём мы остановились? — так всегда начинал свой урок мой школьный учитель — Тихон Дмитриевич Сурков. С этого вопроса начну и я. Остановились мы на том, что директор школы уехал в РайОНО, а беспут-ный мой братишка Ванька и Яшка Нефедов два дня в школе появляться боя-лись. Уходили они из дома вовремя, бегали, катались с горки на санках и, как ни в чём не бывало, домой приходили, похлёбку уплетали и делали вид, что всё идёт чин-чинарём. Тогда дневников не было, отметки ставились учителем в классном журнале. Лишь когда были контрольные работы по русскому языку или по математике, то оценки ставились в тетрадке. Так что отец с матерью долго не знали о Ванькиных прогулах. Даже мои художества его не злили. Он помогал матери от них избавляться. Не то, чтобы перед нею заискивал, а просто такой послушный стал, ну, просто ангелочек… Но хватит о них. Если и дальше я буду писать всё о других, да о других, то на мою долю и бумаги не хватит. Так что, дорогие мои братцы, папаша и ма-маша, извините меня великодушно, я оставляю вас на некоторое время в покое. Написал я так и задумался: напрасно я их выдворил, они нужны мне, без них я беспомощен. Как, например, обойтись без мамы, если я захотел титьку пососать. Не удивляйтесь, граждане-товарищи, этому, но мамину грудь я сосал лет до пяти. Я уже азбуку знал, букварь по слогам читал, мне стыдно было созна-вать, что я мамину титьку сосу. Но всё равно сосал. Тут, конечно, всё от мамы зависело: отнимать меня от груди или не отнимать? Мама решила — не отни-мать. — Соси, — сказала она мне, — соси, пока молоко есть. Не будет молока, и отниму тебя сама. А ещё она сказала как-то, когда мы вышли в кладовку, где она села на чур-бачок, а я, стоя, посасывал мамину грудь, что грудью она кормит меня так дол-го потому, что, мол, пока есть молоко в грудях, пока сосёт ребёнок, у меня не может появиться братик или сестричка. Мама так и сказала: — Ты, сынок, у меня двенадцатый. Дюжина! Я не хочу родить тринадцато-го. Это уже чёртова дюжина. Так что соси, дитятко!.. И я сосал. И стыдился уже, но всё равно сосал. Сядет мама, тайком, конечно от всех, на этот чурбачок, я обниму её уже не ручонками, а руками, и прильну губами к груди. Сосу, глаза закрыты. И чувст-вую, как мамино молоко от неё в меня переходит. Даже вроде слышу, как оно, тёплое, душистое и густое, как сливки, журчит в маминой груди. А мама сидит притихшая, красивая такая, румяная и перебирает мои вихры, целует в макуш-ку, в “маковку”, как она говорила, и улыбается блаженно. У нас в доме была икона, большая, под стеклом. На ней была нарисована Мария Магдалина. Красивая, молодая женщина с ребёнком на руках. Кто она, я не знал, да и сейчас толком не знаю. Наверно, святая, потому что над головой и у неё и у младенца, что был у неё на руках, золотые кольца нарисованы, как и у Николая-чудотворца. Мама была очень похожа на эту икону. И я, честно гово-рю, так и считал до этого, что это была моя мама. Она тоже Маша, Мария, а Магдалина — так это, наверно, прозвище. Вот написал всё это и так на душе хорошо стало! Будто я опять, как семь- десят два года назад, мамину грудь пососал. Ей-богу! Я и живу то, наверно, по-тому так долго, что всё молоко, что было у мамы, может быть, предназначенное для тех, кто пока не родился, — я высосал. Судите сами. Никто из нашей семьи не дожил до глубокой старости, кроме отцовой матери. Та, как я уже говорил, прожила сто четыре года и умерла в своём уме и хорошей памяти. Отец с матерью умерли молодыми. Сестра Мария умерла в сорок четыре года, брат Александр — тоже не дожил до шестидесяти. Только Иван, Ванька, что был моим нянькой в детстве и кормильцем в сиротстве — перевалил за семьдесят и умер парализованный, от туберкулёза костей. У всех у нас была трудная жизнь. Все трое были на войне. Александр от Москвы дошёл до Берлина и за всю войну, даже, ни разу не был ранен. А был он связистом, с катушкой да проводами облазил под огнём всю Европу. И бог миловал, жив-здоров вернулся с войны к своей жене Акулине и четырём доч-кам, что подросли за войну. Братка так и говорил, что его от смерти Бог уберёг, потому что дома жена с оравой за него молились. Вернувшись домой, они с женой произвели на свет ещё троих Цветковых, теперь уже сынов: Володю, Мишу и Витю. Сейчас племянники сами уже папа-ши и деды. У Ивана же — был единственный сын, Виктор, который тоже умер недавно, оставив двух сыновей и двух внуков. Всё. На сегодня хватит. Уже на моих золотых два часа ночи. | |||
Просмотров: 1366 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0 | |
Содержание раздела |
---|
Форма входа |
---|
Категории раздела | |||
---|---|---|---|
|
Последние коммент. |
---|
Ciao a tutti vengo dall'italia / itawero hi :) bross :) Ver Joker 2019 película en linea - https://www.ivoox.com/ver-joker-2019-online-pelicula-completa-esp Ciao a tutti vengo dall'italia http://семена-конопли.com/feminised/Durban_Poison_Fem.html - Durban Poison Fem отличной генетики и в Alors, laffaire ne semble que depuis, a couché avec il sonne elle http://www.medivoyance.com/ - tar Il était gros rafales de mitrailleuse, toute neuve qui sur le café la semaine pas temps du moins dam La simplicité avec fuselage voûté les, fait une bonne la soirée dans, mes amis qui doigts du rustre http://money-birds.in/?i=259508 - )) Pendant les trois sémut pas plus, poulailler traverser la années précédentes étaient dil mais bon |
Наш опрос |
---|
Погода |
---|
Прогноз от Фобос |
Друзья сайта |
---|
На сайте: |
---|
Онлайн всего: 1 Гостей: 1 Пользователей: 0 |
Обмен ссылками |
---|