Меню

Денис Цветков

Проза

Главная » Проза

Глава 15

Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Дома меня ожидала новость: сбежал Полкан. Сбежал и сбежал, побегает и вернётся. Что, первый раз что ли он убегает?
— Так-то оно так, да что-то он последние дни квёлый был, не ел, снег хва-тал, будто жар у него внутрях. Уж не помирать ли убёг?  Жаль, хорошая больно собака, умная, — опечалился отец.
    Не знаю, правильна или нет такая примета. Собака свою смерть и смерть близких ей людей загодя чует. И уходит из дома, уходит в поле, в лес, в чужой огород, в овраг, неважно куда, но из дому прочь.
    Народная примета тогда мне показалась чушью. Подумаешь, собака пред-чувствует свою смерть. А, ведь, и на самом деле это так.
    Ушёл Полкан и как в воду канул. Нету его день, нету два, нету третий день. Была суббота, а по субботам мы всегда баню топили, всю грязь и грехи с себя смывали. Эту работу чаще всего мне приходилось делать, ибо я — сам по себе, сходил в школу и вольный казак. Вот вольного казака и эксплуатировали Санька с Акулиной.
    Наколол я дров берёзовых и в санки впрягся, чтоб облегчить свой труд: баня-то была далековато, в конце огорода на берегу реки. Дровишки в предбан-ник сложил, около двери. Кадку на эти же санки поставил, чтоб из проруби во-ды набрать. Проезжаю это я мимо берёзок, что когда-то отцом посажены, и ви-жу сугробик снега, около одной берёзы. Мне этот сугробик подозрительным показался, его тут не должно быть.
    Толкнул я валенком этот бугорок и увидел, — что бы вы думали? — Пол-кана. Лежит наш волкодав на брюхе, хвост и задние лапы под себя подобраны. А на передние лапы — морду свою лобастую положил. Язык из пасти торчит, а глаза закрыты и вместо слёз — две сосульки в шерсть вмёрзли.
     Тут уж мне не до бани стало. Побежал, отцу рассказал о виденном. Он по-советовал не тревожить собаку, закопать пока в снег, а при удобном случае за-хоронить, как следует.
Баню я, всё-таки, протопил. Щёлок в деревянном корыте сгоношил, — это чтоб голову вымыть. Щёлок — лучше мыла грязь отъедает. У нас, в деревне, и бельё щёлоком мыли, мыло экономили.
     В банный день был заведён такой порядок. Первыми мылись мужики, и я в том числе. Потом женщины с ребятишками. До определённого возраста и маль-чишки мылись с бабами. Те быстро их мыли и выпроваживали. У бани, кроме предбанника, с подветренной стороны была ещё клетушка, с дверью, окошком и с потолком, как и должно быть у хорошего банелюба.
    Эту клетушку кум Селиверст назвал когда-то залом ожидания. Пришли ба-бы, почему-то, раньше времени, — мужики ещё мылись, — вот и шли они в этот зал, где лавка вдоль стены имелась. Сидят, судачат, как обычно, сплетни-чают и косточки соседям перемывают. А как мужики вымылись — сразу они тут, как тут.
Вот в этот зал ожидания и выпроваживалась ребятня, откуда мы, мужики, их и забирали.
Мы, мужики, баню занимали недолго, быстро освобождали. Первым де-лом, на каменку выплёскивали ковшик воды, чтоб парок разошёлся. Потом са-дились у корыта и головы мыли.
    Следующая процедура такова: окатившись тёплой, а вернее, чуть-чуть тё-плой водой, лезли на полок, по очереди, по старшенству. Первым взбирался на полок отец. Садился, одевал на правую руку шерстяную варежку и начинал эк-зекуцию над собой. Похлещет, похлещет спину, крикнет: “Наддай!” и начинает хлестать себя то по тому боку, то по другому, то по животу. Устанет бывало, бедняга, отдаст Саньке рукавичку, крикнет своё “Наддай!” и развалится на пол-ке. Санька хлещет батю изо всех сил, сам устал уже, еле на ногах стоит, голову от жары пригибает, ртом, как рыба на берегу, горячий воздух хватает. А отец кряхтит, охает, даже матом иногда матюгнётся, если Саньке уже невмоготу станет. А потом — стремглав в предбанник. Если летом — с мостков в Чулым кидался, а зимой — в сугробе снега душу отводил. Пока батя на улице в себя приходил, мы с браткой успевали и похлестать друг друга веничком и сполос-нуться тёплой водичкой.
    Нам, бывало, пора домой путь держать, но отец в предбаннике перехватит беглецов и пристыдит:
— Эх, вы! Какие же вы мужики! Разве мужики так парятся? — и сменит гнев на милость. — Ты, Санька, иди, бабы пусть собираются. А ты, — это он мне говорит, — погоди уходить, похлестай малость батю ещё. — И я хлестал. Аж до слёз хлестал, а отцу хоть бы хны, кряхтит, и не то гогочет, не то стонет — не поймёшь. С величайшим удовольствием, вдруг, услышишь его “Шабаш”.
    Домой, как всегда, шли вместе. Я обычно шёл нормально, а он ноги воло-чил, как будто сто вёрст до этого отшагал.
На столе, в крынке под рушником, нас всегда ожидал квас, а в блюдечке, накрытом тем же рушником, лежали ломтики сочной редьки. На шестке же по-свистывал пузатый самовар.
И на этот раз, хотя ещё не смеркалось, ребятня уже спала вповалку на ди-ване, а Акулина всё ещё не возвращалась из бани. Она решила не только сама помыться, но и постирать рубашонки детям.
     Пока она там смывала с себя грязь, пришёл дядя Василий, Зойкин отец, и Трофим Зарубин, отец Алёшки. Пришли, поздоровались, поздравили с лёгким паром, здоровья пожелали. Отец пригласил мужиков к столу.
— Здорово, кум Василий! Здорово, кум Трофим! Проходите, садитесь, гос-тями будьте.
— Ребята! — обратился он к нам с Санькой, сгоношите чё-нибудь на за-куску. В шкапе огурцы, сало возьмите, — а сам, кряхтя, встал и пошёл в горни-цу. Оттуда раздался звон открываемого замка — значит, батя полез в сундук за бутылкой.
    Уселись мужики, выпили по маленькой, сидят переговариваются. Отец нутром почуял, — не просто, не от нечего делать гости пожаловали, что-то утаивают, язык не повинуется, чтобы сразу сказать. Видно, не подоспел подхо-дящий момент для важного разговора. Долго так сидели, о том, о сём словечка-ми перекидывались,
    Надоело, видно, в прятки играть, и дядя Василий, шутник и старый бала-мут, выпил свою рюмку махом и говорит:
— Не знаю, мужики, как и начать. Мы вот с кумом в сельсовете были и
там позвонили из района, что кума Марья померла. Не знаю, сёдни ли вчерась, врать не буду. Велели приезжать за покойной…
    Отец как сидел, так и рухнул с лавки. Подняли его с пола, в лицо побрыз-гали водой, он дышать стал, а то вроде и не дышал вовсе.
— Шабаш! — только и проговорил он, клоня голову всё ниже и ниже.
Положили его на мамину постель, она стала теперь его ложем. Акулина пришла из бани, когда отец уже спал или лежал без сознания. Мы с Санькой не раз подходили к нему, прислушивались — дышит ли? Он дышал тихо-тихо. Дядя Василий тоже подходил к нему, спрашивал: 
— Ты спишь, кум? — Но отец молчал, лежал навзничь и борода его седела на наших глазах. Ещё утром она была тёмной, с серебристыми прожилками, а сейчас все увидели, что она стала совершенно белой.
    Очнувшись, он опять проговорил своё излюбленное “Шабаш!” и долго-долго кашлял.

    Мамина смерть никого, из знавших её, не удивила. Многие давно ужё пре-дрекали ей скорую кончину.
— Не жилица! — увидев её, измождённую, с провалившимися глазами, с острыми скулами, обтянутыми морщинистой кожей, сказала бабка Борисиха. 
— Помрёт скоро кума Марья, — придя домой от нас, доложил тётке Авдо-тье Мина Красич. А Трофим Зарубин, что с дядей Василием принёс в наш дом страшную весть, ещё прошлой осенью “успокоил” отца:
— Крепись, Михайла! Ионовна не дотянет и до нового года. У неё болезня страшная, неизлечимая. Фершала не знают, как её лечить. Дают больному вся-кие пилюли, для виду, что будто лечат, успокаивают, а на самом деле, не лечат, а калечат.
    На счёт “калечат” это Мина сдуру сказал. Врачи старались, все меры при-нимали, чтоб помочь больной, но, видно, эта зараза была пока действительно неизлечимой. Да и сейчас, в 1998 году, когда я пишу эти строки, она ежегодно уносит в мир иной тысячи жизней. Мама умерла, как говорили врачи, от неиз-вестной болезни. Они тогда, да и теперь, боятся даже произнести это страшное слово, от которого каждого кидает в дрожь. Будто от одного только названия, произнеси его вслух, эта коварная тварь немедля к нему пристанет и будет со-сать его, пока не высосет все жизненные соки. Вы, конечно, догадываетесь о чём я говорю, поэтому тоже не называю её, бог с ней, пусть она будет неиз-вестной.
    Слухи в деревне, и хорошие и плохие, разносятся, как эпидемия. Накануне
затемно, позвонили из района и сообщили в сельсовет о смерти мамы. Впереди была ночь, когда по закону природы, люди должны крепко спать и видеть сны, но они не спали. Из дома в дом, как по цыганскому телеграфу, передавалась весть, что умерла Мария Цветкова, и что Михайлу паралич разбил и он лежмя лежит, не говорит ничего и ничего не слышит.
Поутру, раным-рано, в доме стали появляться гонцы со всех сторон, чтобы убедиться, верны ли слухи.  
    Заходили знакомые и совсем незнакомые бабы, мужиков было мало. Те больше интересовались здоровьем отца, удивлялись и возмущались слухами о его параличе. Батя был слаб, какой-то ко всему безучастный, и мне приходи-лось всем отвечать. Санька с утра ушёл к председателю колхоза просить ло-шадь, а няня Акулина ходила по дому, не зная за что ухватиться. Всё у неё ва-лилось из рук. Ребятишки сидели на печке и играли в свои обычные игры — в куклы. Но и они, чувствовали что-то неладное и не шумели.
    Братка долго не возвращался. Мы не знали, что нам делать. Спасибо, при-шли вчерашние вестники и стали в доме хозяйничать. Они разыскали на черда-ке тесовые доски, которые были загодя батей заготовлены про “чёрный день”. В кладовке рубанок нашли, гвозди, молоток. Когда Санька вернулся, они рас-порядились не так, как мы думали. Мы ночью договорились, что за мамой по-едет Санька, а я тут останусь, мужикам помогать. А дядя Василий сказал, что Санька тут нужнее, а покойницу и я привезу, не заблужусь.
И кинув охапку сена в сани, захватив узел, что мне подала тётка Таня, и лоскутное мамино одеяло, я поехал в больницу, в Здвинск.
    Пока возилилсь дома, пока раздумывали что и как, солнце не стояло на месте, катилось, катилось по небу всё выше и выше, и вот уже и вниз поползло. А я на своём Чемпионе только за поскотину выехал. Трусит не спеша мой коня-га, фыркает, полозья скрипят на всю степь широкую.
    “Успеть бы, — думаю, — в больницу, не ровен час закроется. Вот это но-мер будет!” Трону легонько Чемпиона вожжой, он оживится, шагу прибавит. Пробежит так пяток минут, опять скорость убавит, трусит еле-еле.
    Успел. Зашёл в прихожую, а там за перегородкой мой старый знакомый сидит, газету читает. Поздоровался с ним. Говорю ему, что за мамой приехал, что умерла. Где она?
А очкарик стоит, глазами моргает: кто умер? Ваша мать? Да что вы, моло-дой человек! Жива она, жива!
    Он достал из стола какую-то книжицу, полистал её, нашёл нужную стра-ницу и углубился в чтение. Долго читал. А у меня душа пела: слава богу — ошибка, видать, вышла! Жива мама, радость-то какая! Гляжу с надеждой на оч-карика, а тот всё в книгу смотрит, вроде понять ничего не может. А он понял всё, но тянул с ответом: не напугать бы мальчонку. Раздумывал, как бы это ска-зать помягче…
— Ну, что там, в книге? Жива? — говорю я, — а то, пока то да сё — и солнце сядет, а до нашей деревни путь не близкий, ночь в пути застанет. Вон, что-то и забуранило на дворе…
А на дворе, и в самом деле, снег пошёл. И ветерок усилился — завихряет-ся, ставней хлопает.
— Когда ж это она успела? — услышал я голос дежурного.
— Кто успел? — очнулся я. — Куда?
— Да мамка твоя. Ведь вчера я у неё был. Как всегда, спокойно укол пере-несла, даже не ойкнула, не дрогнула.
— А, может, вы уже мёртвой укол делали?
Тот вскинул на меня голову, очки снял и назидательно процедил:
— Вы много на себя берёте, молодой человек! Уж что-что, а мёртвого от живого я отличу с закрытыми глазами. Сожалею, но должен вас огорчить: Ма-рия Ионовна Цветкова умерла вчера, 8 февраля 1937 года в Здвинской район-ной больнице в пять часов вечера, о чём и зарегистрировано в этом журнале.
    Он подозвал двух молодых людей и велел им помочь вынести усопшую, когда её переоденут, и взял у меня узелок, где, как я догадался, лежала для ма-мы одежда.
Как мы выносили, укутывали одеялом и укрывали сеном мамино тело, я не буду описывать. Да это и не поддаётся описанию. Ребята, видно студенты-практиканты, работали уверенно и ловко. Я поблагодарил их и понукнул своего Чемпиона. Уже выехавшего за ворота, меня догнал один из них и передал ка-кие-то бумаги.
    И покатили мои сани-самокаты по знакомой дорожке в родную сторонку. Снег всё шёл и ветерок подувал в спину. Позёмка змеилась по степи бескрай-ней и кое-где на дороге уже появились снежные заносы. Они попадались всё чаще и чаще, потому что берёзовые колки встречались тоже чаще. Порой они подступали к самой дороге, а кое-где дорога бежала и по лесу. Тут ехать было лучше, ветерок дул как в трубу и подгонял конягу. Но с другой стороны хуже — заносы попадались сплошь и рядом. Вся лесная дорожка была переметена сугробами, которые, ехав в Здвинск, я и не замечал. 
    Солнце уже задевало верхушки деревьев. Оно и так не светило, а виделось белым пятном у горизонта, а тут ещё лес застит. Мне как-то стало тревожно на душе, когда я углубился на своей скорбной повозке в этот лес. Что греха таить, хоть я и храбрился, считал себя взрослым мужиком, а всё же был ещё маль-чишкой. Мне лишь недавно исполнилось пятнадцать лет. И поэтому я посмат-ривал по сторонам во все глаза, боясь встретить волка.
Волков же в этот год в наших краях развелось видимо-невидимо. Не про
ходило и дня, чтобы эти серые разбойники не нарушили тишь и покой деревни. Мало того, что они нападали на отбившихся животных, так они ещё и частные дворы навещали, особенно те, что находились на краю деревни. Обнаглели со-всем! То и дело слышались причитания и ругательства пострадавших. У одних овечку зарезали, у других собаку утащили. А под Новый год стая серых на се-новоза напала.
    Ехал он, вот также, в сумерках по колку, а они его и встретили. Лошадь испугалась, с дороги свернула, понеслась вовсю мочь. А куда убежишь с возом сена? Застрял воз меж берёз, тут стервятники конягу и сцапали. А возчик за-рылся в сено на возу и ни-ни. Затаился, сжимает в руках вилы железные четы-рёхрожковые.
    Нажрались, гады, уселись вокруг саней и сидят, облизываются, на воз по-сматривают. А на возу дядька перед смертью молитвы читает. Говорят, без-божник тот дядька был и молитву не знал, а может знал, да забыл. А как при-пёрло, так и про бога и про молитву вспомнил. Как бы закончилась эта исто-рия, неизвестно. Но бог и мольба всё же помогли.
Учуяли серые, что вдали сани скрипят, навострили уши, сидят, морды по-вернули, носы по ветру держат: видно, запах приближающихся охотников им не понравился, а может быть потому, что наелись до отвала. Недолго думая, они вдруг поднялись и друг за дружкой в сторону леса поспешили. Только их и видели.
    А подъехавшие, действительно, были охотниками-любителями. Их было десять человек на двух подводах, какие-то чины районные. Все в лохматых са-погах, в полушубках и штанах стёганых. У каждого двустволки, а у одного так винтовка настоящая.
Рассказал им заика-сеновоз о беде своей, и про волков, куда они скрылись, тоже рассказал. Сокрушался: как же он теперь до дому доберётся, ведь ночь на-ступает, а до деревни ещё семь вёрст и всё лесом.
    Но мир не без добрых людей. Тот, что с винтовкой и говорит одному из охотников, мол, надо помочь товарищу. Поезжай, мол, отвези потерпевшего и возвращайся, да не сюда, а на Касьянову заимку, как договаривались.
    Не знаю, так всё было иль не так, а мне, как вспомнил я про этот рассказ, нехорошо стало. Гляжу по сторонам и каждый пень, каждую кочку за зверя принимаю. Вот, думаю, сейчас подъеду, а волк — прыг на сани и каюк мне. Но больше я не за себя боялся. Может быть от волков я ещё как-нибудь отбился бы, а вот мама как?  Ведь от неё и следа бы не оставили, супостаты.
    Ночь уже наступила, а меня всё нет и нет. Дома заволновались, — буран не унимается, метель метёт. Уж не замёрз ли парнишка?
    Лёнька Зарубин да Шурка Жучков вызвались навстречу мне поехать. Чем чёрт не шутит, когда бог спит? И поехали. Хорошо, что Серко дома в упряжке стоял — на нём подвозили всякую всячину: брусья на крест, стойки и доски на полок. Хорошо, что они поехали не прямо, по Тамбовке, а по Верочкину пере-улку, свернули на Береговую улицу. Тут мы и повстречались.
    В честь моего возвращения и в честь мамы Лёнька дважды пальнул в бе-лый свет из своей берданы. Собаки тоже не остались в стороне. Они приветст-вовали нас громким лаем.

    Хоронили маму одиннадцатого февраля. Не знаю почему, но я к её смерти отнёсся как-то равнодушно, без особых переживаний. Умерла и умерла, что по
делаешь?
    Бабы плачут, даже Акулина шмыгает носом. Санька с батей тоже слёзы утирают. Няня Маня, что с Высокой Гривы — ревмя ревёт, причитает во весь голос. Ей то и дело флакончик с какой-то жидкостью к носу суют, нюхать за-ставляют. А няня ничего не видит и не слышит, в плаче заходится. Тут Антон с Санькой взяли её под руки и из горницы в сени увели.
Успокоилась няня, выплакалась и сидела теперь рядом с отцом на скамей-ке тихая, покорная горю, и на маму глядела, не моргая. Видно наглядеться на всю жизнь хотела.    Потом тихо в горнице стало. Верочка Нефедова, которую в деревне монашкой звали, положила на подцветочную тумбочку толстую книгу с медными застёжками, открыла её и читать стала. Не знаю, как эта книга назы-валась, она была церковная. Верочка читала эту книгу, которую я про себя на-звал библией, почти до самого утра. У божницы горела лампадка, а в иконах отражались её огоньки, много, много золотых звёздочек.
Соседи разошлись по домам. Остались только я с отцом, Санька с Акули-ной и няня Маня со своим Антоном. Я сказал им, чтобы они в горницу не захо-дили, сидели бы в передней. Сам же прошёл к гробу и сел в изголовье мамы. При свете лампадки лицо мамы было не бледным, а розоватым. Розоватым бы-ли и её волосы, выбившиеся на лоб из-под ленты с распятием Христа. И вооб-ще, в комнате всё было розоватым, даже герань, приютившаяся в дальнем углу.
    Я взял карандаш, бумагу и решил написать стихи о маме, о её жизни. Рас-сказать, какая она была добрая и работящая, как она мучилась и как любила всех нас. Но сколько я ни старался, на ум не приходило ни одной удачной стро-чки. Исчиркал полтетради, а стихотворения так и не получилось. В голове был какой-то сумбур, какое-то затмение. В строках не было ни теплоты, ни любви, ни сострадания. Моё состояние мне показалось казённым, неискренним, а я не любил неискренние стихи.
    Мигала лампадка. Горели звёздочки и лики святых. Я положил карандаш и тетрадь в карман и уставился на мёртвую маму. Я просто смотрел на её лицо и всё. В сердце моём не трепетала ни одна жилка. Я был ко всему на свете равно-душен, хотя знал, что это лежит именно моя мама, что скоро её зароют в моги-лу и мы уже никогда больше не увидимся — я не плакал, не голосил, как няня Маня, не рвал на себе волосы. Я просто отсутствовал. Меня здесь не было. Я встал, перекрестил её и поклонился до земли.
— Прости, мама!

    Когда я, шатаясь, вышел из горницы, няня Маня и Санька кинулись ко мне и подхватили под руки. Если б не они, я бы, наверно, упал на пол. Они что-то мне говорили, говорили, говорили, а что? — я не понял. Я лежал и слушал ко-лыбельную песню. Её пела мне мама, качая мою люльку.
    Маму похоронили рядом с бабушкой и дедом Терентием. О её погребении я почти ничего не помню. Помню только, что самым первым кинул на крышку гроба горсть земли. Земля была пополам со снегом, отчего руки сразу же стали мокрыми.

Вот прочитал написанное и мне всё не понравилось. Я не мог быть таким, каким изобразил себя сам. Мама безмерно любила меня, а я её. Весь тот год, что она болела, я был ей опорой. Я варил для неё еду и настаивал травы. Нако-нец, я стирал её бельё и постельные принадлежности. Эту работу я делал не из-под палки. Всё делалось полюбовно, от чистого сердца. Даже когда Акулина упрекнула меня, что я не разрешаю ей стирать на маму, я ответил, что она на-прасно обижается. Я был сыном своей матери.

    Оттаивал я долго и мучительно. Куда только делась моя бесшабашность! Знаю, был я весёлым, неунывающим малым. Всё мне было по плечу, меня счи-тали заводилой во всех школьных и уличных делах. Надо вечер в школе устро-ить — шли ко мне. Надо организовать игру по шашкам между классами — от-ветственный опять я. А вечер поэзии?  А походы на лыжах в соседние посёлки Ягодный и Журавлёвку?  Да мало ли что! Стоит только заикнуться — и пошло-поехало! Закипала работа. А какие гербарии мы делали! — одно загляденье. А проводили всевозможные конкурсы: на лучший рисунок, на лучшую песню, на самый-самый лучший новогодний костюм. Кто шагал впереди?  Гайдар шагал впереди, а за ним его последователи — Шурка Жучков, Карпо Дудник и я, не-поседа.
— Боже ж мий! Як гарно усё було! — сказал бы Карпо, если б был ещё жив, если б жизнь его не оборвала фашистская пуля.
— Хорошее было время, есть что вспомнить, — вторил бы ему лётчик Шурка Жучков, вернувшийся инвалидом с фронта и умерший уже в мирное время.
— Незабываемое детство, пора мечтаний, пора первой любви и надежд. — Это говорю уже я, прошедший огни и воды, и медные трубы, познавший и ра-дость побед, и горечь утрат. И везде и всюду моим девизом оставалось — “Хо-тение и терпение”. Эти вехи, которые на всех житейских перекрёстках не по-зволяли мне сбиться с правильной дороги.
    И оттаивал я, потихонечку-помаленечку, заново учился ходить, держась за землю зубами, заново учился смеяться и плакать. Со смертью мамы кончилось моё детство. Из беспечного пацана я в одну ночь превратился во взрослого мужчину, рассудительного и делового. К прежнему девизу ”Хотение и терпе-ние” прибавилась поговорка: “Семь раз отмерь — один раз отрежь”.
    Если девиз служил мне верой и правдой, то поговорка частенько подводи-ла: отмеривал я порой не тем аршином, и не семь раз. Вот почему, дожив почти до восьмидесяти лет, написав сотни стихов, я не издал ни одной книги, кроме тоненькой “Высоковольтки”, вышедшей в Иркутской “Бригаде” в 1973 году. И беда моя не в том, что стихи были плохие, а в том, что я всё мерил своим арши-ном и отрезал сразу. Иркутские литературные мэтры не могли мне простить, как и Василию Стародумову, критику в адрес одного из неприкасаемых. И если до “Письма в Обком” мои стихи ещё иногда появлялись в печати, то после того, как группа литературного клуба “Парус” вымела сор из избы, скопившийся в тогдашнем Доме литераторов, на мне поставили крест.
Однако, хватит об этом пустомелить!

    Вернёмся мысленно в Нижний Чулым 1937 года. И проследим за дальней-шей судьбой юного героя, то есть вашего покорного слуги.

    И Тихон Дмитриевич, и Наталья Дмитриевна и другие учителя, будто сго-ворились: им, видишь ли, для занятий пособия понадобились. Тихону Дмитрие-вичу позарез необходима карта Дальнего Востока, Наталье Дмитриевне — портрет Максима Горького. Его, мол, повесим в классе вместо Александра Сер-геевича. А Пушкин пусть остаётся в коридоре, куда он так хорошо вписался.
    Не успел я выполнить эти срочные заказы, зоолог с историком тут как тут. Одному надо нарисовать обитателей саванны, а другому — карту, уж и не пом-ню, не то древней Римской империи, не то ещё какой другой империи. Помню только, что там упоминались Сиракузы.
Всё нарисованное мной, учителя расхваливали, и я слышал и все слышали, будто не обо мне речь шла, а о ком-то другом, постороннем.
    Приду из школы, сяду и сижу дурак дураком, уставившись в одну точку. Смотрю и ничего не вижу, просто моргаю и моргаю. Отец подойдёт, за плечи тронет: “Отдохнул бы, сынок. Устал, поди?  Иди, полежи, скотине попозже сена дашь, а вода есть — Акулина на речку ездила на санках, целую кадку привезла, хватит и на завтра и на послезавтра”. Встану, как столетний дед, только без кряхтенья да оханья, и к кровати маминой бреду. Постою, в затылке почешу и на печь лезу. На печке тепло, душновато, но всё равно будто озноб бьёт. Под отцову одеялку машинально влезу и лежу, присмиревший. Иной раз и засну сразу, а в большинстве случаев и сон не брал. Да я и не хотел засыпать. Засну, — и начинается светопреставление. Черти всякие снятся, кривляются, прыгают, рожи строят. И всё стараются меня за руки ухватить, в свой хоровод затащить. Полежу, услышу отцов кашель и ко мне сознание придёт: слава богу, это толь-ко сон был.
    И чтоб удостовериться, что это сон, с печки поскорее стараюсь слезть, отца увидеть, под кровать заглянуть. А под кроватью маленькая Красуля лежит, и ягнята рядом. Посмотрю-посмотрю на них, уж не бесы ли это? — думаю, и иду за дровами в сараюшку.
Работы по дому меньше стало: ни подметать полы, ни стирать, ни корову доить мне не надо. Раньше я это делал, а теперь всё на Санькины и Акулинины плечи легло. Отец запретил им трогать меня, пусть отойдёт от горя, а то, не дай бог, с ума свихнётся, беда она в одиночку не ходит.
    Шестнадцатого февраля и Санька, и Акулина не работали, отпросились у своих бригадиров. Няня с Антоном тоже приехали со своей Высокой Гривы: девять дней исполнилось, как мама умерла.
    На этот раз поминающих было не так много, — только ближайшие соседи да кое-кто из знакомых. Как и в прошлый раз, столы установили в горнице. Ве-рочка Нефедова опять что-то читала, но недолго. Дядя Василий и Мина Красич, прежде чем выпить чарку за упокой души рабы божьей Марии, речи поминаль-ные произнесли. И тот и другой были маме кумовьями, крестили в своё время её детей. И хотя их крестники умерли ещё во младенчестве, они всё равно были как родные.
    Особенно хорошо сказал о маме дядя Василий. Был он уже в годах, седой, лысоватый, но всё такой же торопыга, как в молодые годы. И речь его была ка-кая-то не печальная, не горестная, от которой можно было бы заплакать, а ско-рее весёлая, бодрая, неунывающая.
Если я до этого сидел за столом вместе со всеми подавленный, ко всему безучастный, то при первых же дяди Васиных словах встрепенулся, ожил. А дядя говорил, примерно так:
— Ну, что приуныли, други мои?  Не надо печалиться, выпивайте, закусы-вайте, поминайте нашу Иёниху. Была Мария Ионовна весёлой женщиной, лю-била песни наши. Кто на гулянках по большим праздникам первой песню запе-вал? — Иёниха. Кто “Цыганочку” плясал, аж изба ходуном ходила?  Опять же Иёниха, наша Марья. Её вся деревня знала, и она всех знала и любила. Не зря, на Хохловке даже песню свою переиначили! Помните: “Эх, Лявониха, Лявони-ха, моя! Выйди замуж, дорогая, за меня!” А хохлы, вместо своей Лявонихи, на-шу Иёниху вставили, замуж за себя сватали. — Дядя Василия постоял, собира-ясь с мыслями и закончил:
— Жаль, что на поминках петь песни не положено, а то спели бы сейчас её любимую: “Цыганка гадала, цыганка гадала, цыганка гадала, — за ручку бра-ла!..” Вспомните, как она её пела! Звонко, задушевно, аж мурашки по коже! Ну, если песню нельзя, нальём и помянём Марью. Она любила компанию, пусть земля ей будет пухом!..
Расходились уже затемно. Напоминались все от души. Кое-кто еле-еле из-за стола вылез — ноги не слушались. Пришлось нам с Санькой и Антоном по домам их разводить. Тётя Таня так та рассердилась на дядю Василия. Когда он про Иёниху песню запел, она его по губам отшлёпала и насильно домой повела. А Мина Красич вышел из-за стола, подсел к отцу на лавку, обнял его и запла-кал.
— Вот, кум, и ты осиротел! Знать планида наша такая, несчастная, — од-ним, без баб, век доживать!
    Эту ночь я провёл в маминой кровати. На перину няня Маня надела новую матрацовку, а вместо старого одеяла, дала своё, тоже лоскутное, сшитое специ-ально для меня.
Утром она с Антоном поехала к себе домой, а я нехотя побрёл в школу.
На этот раз я получил задание попроще. От самого директора — Максима Максимовича. Надо было на белых картонках чёрной тушью написать таблич-ки: “Директор”, “Учительская”, “5 класс А”, “5 класс Б” и так далее.
    Всю ночь я провёл в работе над ними. Все таблички написал. Вижу, — од-на картонка лишняя. “Что же, — думаю, — на ней написать?“ Думал, думал и вспомнил — библиотека у нас без вывески. Это слово я написал другим шриф-том, каждую букву выводил старательно. Перед словом “Библиотека” нарисо-вал раскрытую книгу.
Красиво всё вышло, сам не ожидал. Отец утром увидел таблички и не по-верил, что это моя работа.
— Баско-то как! Прямо картинки!.. — и опять закашлялся, присев у стола.
О том, что было дальше, я уже писал выше, в начале повести. Был выход-ной день, отец решил попроведать Верочку Нефедову, узнать у неё, пишет ли ей письма сын Яшка, Ванькин однополчанин… Ванька что-то долго писем не присылал. В чём дело? Почему молчит? И вот мы с отцом пошли. Вместе дош-ли до половины пути. Я свернул к Хапиловым, где обычно мы собирались, а он остановился отдохнуть немножко. Потом прибежал Андрюшка Горячкин и принёс печальную весть…
     …Подбежав к месту происшествия, я увидел на снегу кровь и отцову мох-нашку, но не поверил своим глазам. Не может этого быть! Ведь только что мы шли вместе и он на свежем воздухе дышал свободно, прикрыв рукой рот. В правой его руке, как всегда, у него был бодожок, который я смастерил давно, будучи подпаском у деда Пахома.
А около нашего дома уже собралась толпа зевак. Стоят, переговариваются, и верят и не верят. И когда кто-нибудь выходил из дома, спрашивали: как он там?
— Помер, царство ему небесное! Отмучился, — услышал я, пробегая мимо мужиков. — Только десять дней прошло, как Марья померла, и вот те на — Михайла скончался…
    В передней избе было пусто, в горнице же народу — не протолкнуться. Все стоят без шапок, охают, окружили батю. А отец, в чём был, в том и лежал посреди пола: в полушубке, в пимах, на которых ещё не стаял снег. Лежал он на спине, руки кто-то сложил на грудь, а под голову подсунул его же шапку и одну лохмашку. Как взрослый, — я видел это, когда умер при мне Сенька Борзенко, — я достал из кармана зеркальце и приставил его к батиному рту. Подержал малость, посмотрел — запотело ли оно от дыхания? Нет, не запотело, не зату-манилось даже. И я понял, что отец умер.
Подсовывая под его голову вторую мохнашку, я не выдержал и заревел, упав на его грудь. Я ревел так, что мой плач услышали бабы, что толпились у ворот. Кинулись ко мне и, как когда-то няне Мане, дали нюхнуть из флакончи-ка нашатырного спирта. Потом тётя Таня и бабка Борисиха увели меня в дом дяди Василия. Там они пробыли недолго, уложили меня на топчан и ушли, на-казав Зойке присматривать за мной.
    Я лежал спокойно и незаметно уснул. Зойка укрыла меня какой-то шубой и уселась рядом в изголовье. Не знаю, долго ли продолжалось моё забытьё, но очнулся я не по своей воле. Открыв глаза и ещё не придя в себя, я услышал ти-хое всхлипывание. Смотрю — а около меня сидит Зойка и ещё кто-то, в шубей-ке. В избе было темновато, поэтому сразу понять, кто это, было трудно.
   Увидев, что я пытаюсь подняться с лежака, сиделки кинулись ко мне:
— Лежи, лежи! Отдохни, сейчас всё пройдёт, — это говорила Зоя.
— Тебе вставать нельзя. Вот проглоти эту таблетку, у мамы взяла.— Про-глотил я таблетку, запил водой, что подали мне, и только тут понял, что в избе не только Зоя, но и Верочка…
Боже мой! В другое время, при встрече с ней, я терял голову. А сейчас, Ве-рочка сидела у кровати, поила меня водой, поддерживая мою голову, и мне бы-ло безразлично, кто это. Даже когда она склонилась к самому моему лицу, каса-ясь щекой моих губ, я не чувствовал ничего, кроме звона в ушах и рези в гла-зах. У меня было желание оттолкнуть её, отогнать от себя, как надоедливую муху. И хорошо, что не отмахнулся, не обидел: ведь всё это она делала из люб-ви, из сострадания.
    Ведь подумать только: умерла мама. Прошло всего десять дней — и вдруг умирает отец! Я остался один, и мне только что пошёл шестнадцатый год. Один! Своё одиночество я воспринял как конец всему: конец учёбе, конец сти-хам, конец жизни. А что я без всего этого? Червяк! Санька с Акулиной — не в счёт. Верно, знаю, они меня не обижали и не обидят. Они, особенно брат, — добрые и простодушные, последнюю рубаху скинут и отдадут нуждающемуся. И любят. Но любовь — любви рознь. 
    Как это ни удивительно, но мне в это страшное время и мать и отца заме-нила обычная, голубоглазая девчонка. Она, на правах друга, ходила за мной, как тень, не оставляла ни на минуту. Придумывала всякие предлоги, чтоб толь-ко побыть со мной, развеять мою всё нарастающую хандру. Иной раз мне ста-новилось до того тошно, что хоть в омут головой кидайся. А она придёт, и как с ребёнком нянчится: и покормит, и каких-нибудь постряпушек принесёт, и книжку интересную почитает. Мне кажется, Верочка готова была петь колы-бельные песни, только бы мне было легче.
    Но всё это была лишь прелюдия для беды. Беда затаилась и ждала удобно-го момента. И этот момент настал.
    Похоронив отца, где я, по словам друзей, плакал до потери сознания, обо мне забыли. Все направились к нам домой, на поминки. Санька с няней Маней думали, что я иду в толпе с ребятами, а ребята думали, что я иду впереди с бра-том и сестрой. Когда пришли домой, то в суматохе тоже не сразу хватились, где же я?    Сели самые ближайшие родственники за стол и тут-то обнаружили, что меня нет. Санька с няней и туда и сюда, а я как в воду канул.И хорошо, что не в воду. Все пошли одной дорогой, а меня ноги понесли, куда глаза глядят. Да, видно и глаза не глядели, иначе я глубокой ночью не ока-зался бы в лесу, занесённом снегом. Как я там очутился, один бог знает.    Очнулся я от того, что замёрз. Сижу в снегу по колено и понять не могу: где я?  Ночь. Позёмка метёт, неба не видать. Вижу: след мой еле-еле виднеется. И встать бы надо, и не охота: так хорошо к берёзе притулился, в сон клонит. И пришёл мне на память “Мороз-красный нос” Некрасова, как там в лесу кресть-янка замерзала, вспомнил и вскочил, как ужаленный.    А метель метёт, деревья качаются. Я по следу своему пошёл. Шагов сто, может, сделал и не стало его, занесло. Ну, думаю, как шёл, так и буду идти прямо, навстречу ветру. И верно, около берёзы опять свои следы обнаружил — несколько лунок от моих пимов.Так и шёл, не останавливаясь, будто кто меня сзади кнутом погонял.Послышалось мне, что где-то, вроде, петухи поют. Остановился. Слушаю. Точно, петухи. Но далеко очень, еле-еле голоса сквозь пургу доносятся.И увидел я тут берёзу, что стояла одиноко, отбившись от своих подруг. Старая, корявая, суковатая с вороньим гнездом на макушке.Теперь я точно определил, где нахожусь, куда меня нечистая сила занесла. Ведь у этой берёзы мы, ребятня, когда-то часто во всякие игры играли. Для игр у нас было два облюбованных места, — вот это, у берёзы, и около Касьяновой мельницы.Так и вышел к деревне. Домой пришёл, гляжу — няня Маня сидит с Аку-линой. Сидят, на картах гадают, на короля бубнового. Ни Антона, ни Саньки в избе не было, а ребятня, видать, на полатях спала. Увидели меня, кинулись на-встречу, плачут обе, обнимают.— Ох, Дениска, Дениска! Где же был ты, непутёвый?  Напужал всех до смерти, — наперебой выговаривали они. Смотрят на меня, как на диковинку какую, будто я с того света воротился.— Именно, именно с того света, — плачет няня Маня. — Хватились, а тебя нету. Куда пропал? И у ребят были, и в школу забегали и даже у Верки твоей спрашивали про тебя — никто не видел. Антон все проруби на речке просмот-рел — уж, думали, не утоп ли? А Санька по сю пору не вернулся — всё ищет тебя по деревне.    А сама, как мама бывало, в глаза смотрит, вихры теребит, будто век не ви-делись.Антон, услышав наш разговор, вышел из горницы. Посмотрел на меня укоризненно, покачал головой, произнёс тихо: — Бить тебя некому! Ну, кто так делает? — Мы тут всех взбулгачили, с ног сбились, тебя искаючи. Уж думали, не в прорубь ли… — и не договорил, увидев нянин осуждающий взгляд.Вскоре и Санька вернулся. Я думал, ругать будет, ведь он теперь вместо отца остался, но он не ругался. А просто сказал, чтоб я больше так никогда не делал…— Иди, поешь, — примирительно сказал он. — Помяни папашу, — и по-шёл в горницу, где на столах было ещё не убрано.В это раннее утро я впервые выпил почти стакан самогонки, помянул отца.


Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Категория: Повесть "ИСПОВЕДЬ" - Книга 1 | Добавил: Сергей (17.10.2009)
Просмотров: 765 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Приветствую Вас Гость