Меню |
Главная » Проза |
Дома меня ожидала новость: сбежал Полкан. Сбежал и сбежал, побегает и вернётся. Что, первый раз что ли он убегает? — Так-то оно так, да что-то он последние дни квёлый был, не ел, снег хва-тал, будто жар у него внутрях. Уж не помирать ли убёг? Жаль, хорошая больно собака, умная, — опечалился отец. Не знаю, правильна или нет такая примета. Собака свою смерть и смерть близких ей людей загодя чует. И уходит из дома, уходит в поле, в лес, в чужой огород, в овраг, неважно куда, но из дому прочь. Народная примета тогда мне показалась чушью. Подумаешь, собака пред-чувствует свою смерть. А, ведь, и на самом деле это так. Ушёл Полкан и как в воду канул. Нету его день, нету два, нету третий день. Была суббота, а по субботам мы всегда баню топили, всю грязь и грехи с себя смывали. Эту работу чаще всего мне приходилось делать, ибо я — сам по себе, сходил в школу и вольный казак. Вот вольного казака и эксплуатировали Санька с Акулиной. Наколол я дров берёзовых и в санки впрягся, чтоб облегчить свой труд: баня-то была далековато, в конце огорода на берегу реки. Дровишки в предбан-ник сложил, около двери. Кадку на эти же санки поставил, чтоб из проруби во-ды набрать. Проезжаю это я мимо берёзок, что когда-то отцом посажены, и ви-жу сугробик снега, около одной берёзы. Мне этот сугробик подозрительным показался, его тут не должно быть. Толкнул я валенком этот бугорок и увидел, — что бы вы думали? — Пол-кана. Лежит наш волкодав на брюхе, хвост и задние лапы под себя подобраны. А на передние лапы — морду свою лобастую положил. Язык из пасти торчит, а глаза закрыты и вместо слёз — две сосульки в шерсть вмёрзли. Тут уж мне не до бани стало. Побежал, отцу рассказал о виденном. Он по-советовал не тревожить собаку, закопать пока в снег, а при удобном случае за-хоронить, как следует. Баню я, всё-таки, протопил. Щёлок в деревянном корыте сгоношил, — это чтоб голову вымыть. Щёлок — лучше мыла грязь отъедает. У нас, в деревне, и бельё щёлоком мыли, мыло экономили. В банный день был заведён такой порядок. Первыми мылись мужики, и я в том числе. Потом женщины с ребятишками. До определённого возраста и маль-чишки мылись с бабами. Те быстро их мыли и выпроваживали. У бани, кроме предбанника, с подветренной стороны была ещё клетушка, с дверью, окошком и с потолком, как и должно быть у хорошего банелюба. Эту клетушку кум Селиверст назвал когда-то залом ожидания. Пришли ба-бы, почему-то, раньше времени, — мужики ещё мылись, — вот и шли они в этот зал, где лавка вдоль стены имелась. Сидят, судачат, как обычно, сплетни-чают и косточки соседям перемывают. А как мужики вымылись — сразу они тут, как тут. Вот в этот зал ожидания и выпроваживалась ребятня, откуда мы, мужики, их и забирали. Мы, мужики, баню занимали недолго, быстро освобождали. Первым де-лом, на каменку выплёскивали ковшик воды, чтоб парок разошёлся. Потом са-дились у корыта и головы мыли. Следующая процедура такова: окатившись тёплой, а вернее, чуть-чуть тё-плой водой, лезли на полок, по очереди, по старшенству. Первым взбирался на полок отец. Садился, одевал на правую руку шерстяную варежку и начинал эк-зекуцию над собой. Похлещет, похлещет спину, крикнет: “Наддай!” и начинает хлестать себя то по тому боку, то по другому, то по животу. Устанет бывало, бедняга, отдаст Саньке рукавичку, крикнет своё “Наддай!” и развалится на пол-ке. Санька хлещет батю изо всех сил, сам устал уже, еле на ногах стоит, голову от жары пригибает, ртом, как рыба на берегу, горячий воздух хватает. А отец кряхтит, охает, даже матом иногда матюгнётся, если Саньке уже невмоготу станет. А потом — стремглав в предбанник. Если летом — с мостков в Чулым кидался, а зимой — в сугробе снега душу отводил. Пока батя на улице в себя приходил, мы с браткой успевали и похлестать друг друга веничком и сполос-нуться тёплой водичкой. Нам, бывало, пора домой путь держать, но отец в предбаннике перехватит беглецов и пристыдит: — Эх, вы! Какие же вы мужики! Разве мужики так парятся? — и сменит гнев на милость. — Ты, Санька, иди, бабы пусть собираются. А ты, — это он мне говорит, — погоди уходить, похлестай малость батю ещё. — И я хлестал. Аж до слёз хлестал, а отцу хоть бы хны, кряхтит, и не то гогочет, не то стонет — не поймёшь. С величайшим удовольствием, вдруг, услышишь его “Шабаш”. Домой, как всегда, шли вместе. Я обычно шёл нормально, а он ноги воло-чил, как будто сто вёрст до этого отшагал. На столе, в крынке под рушником, нас всегда ожидал квас, а в блюдечке, накрытом тем же рушником, лежали ломтики сочной редьки. На шестке же по-свистывал пузатый самовар. И на этот раз, хотя ещё не смеркалось, ребятня уже спала вповалку на ди-ване, а Акулина всё ещё не возвращалась из бани. Она решила не только сама помыться, но и постирать рубашонки детям. Пока она там смывала с себя грязь, пришёл дядя Василий, Зойкин отец, и Трофим Зарубин, отец Алёшки. Пришли, поздоровались, поздравили с лёгким паром, здоровья пожелали. Отец пригласил мужиков к столу. — Здорово, кум Василий! Здорово, кум Трофим! Проходите, садитесь, гос-тями будьте. — Ребята! — обратился он к нам с Санькой, сгоношите чё-нибудь на за-куску. В шкапе огурцы, сало возьмите, — а сам, кряхтя, встал и пошёл в горни-цу. Оттуда раздался звон открываемого замка — значит, батя полез в сундук за бутылкой. Уселись мужики, выпили по маленькой, сидят переговариваются. Отец нутром почуял, — не просто, не от нечего делать гости пожаловали, что-то утаивают, язык не повинуется, чтобы сразу сказать. Видно, не подоспел подхо-дящий момент для важного разговора. Долго так сидели, о том, о сём словечка-ми перекидывались, Надоело, видно, в прятки играть, и дядя Василий, шутник и старый бала-мут, выпил свою рюмку махом и говорит: — Не знаю, мужики, как и начать. Мы вот с кумом в сельсовете были и там позвонили из района, что кума Марья померла. Не знаю, сёдни ли вчерась, врать не буду. Велели приезжать за покойной… Отец как сидел, так и рухнул с лавки. Подняли его с пола, в лицо побрыз-гали водой, он дышать стал, а то вроде и не дышал вовсе. — Шабаш! — только и проговорил он, клоня голову всё ниже и ниже. Положили его на мамину постель, она стала теперь его ложем. Акулина пришла из бани, когда отец уже спал или лежал без сознания. Мы с Санькой не раз подходили к нему, прислушивались — дышит ли? Он дышал тихо-тихо. Дядя Василий тоже подходил к нему, спрашивал: — Ты спишь, кум? — Но отец молчал, лежал навзничь и борода его седела на наших глазах. Ещё утром она была тёмной, с серебристыми прожилками, а сейчас все увидели, что она стала совершенно белой. Очнувшись, он опять проговорил своё излюбленное “Шабаш!” и долго-долго кашлял. Мамина смерть никого, из знавших её, не удивила. Многие давно ужё пре-дрекали ей скорую кончину. — Не жилица! — увидев её, измождённую, с провалившимися глазами, с острыми скулами, обтянутыми морщинистой кожей, сказала бабка Борисиха. — Помрёт скоро кума Марья, — придя домой от нас, доложил тётке Авдо-тье Мина Красич. А Трофим Зарубин, что с дядей Василием принёс в наш дом страшную весть, ещё прошлой осенью “успокоил” отца: — Крепись, Михайла! Ионовна не дотянет и до нового года. У неё болезня страшная, неизлечимая. Фершала не знают, как её лечить. Дают больному вся-кие пилюли, для виду, что будто лечат, успокаивают, а на самом деле, не лечат, а калечат. На счёт “калечат” это Мина сдуру сказал. Врачи старались, все меры при-нимали, чтоб помочь больной, но, видно, эта зараза была пока действительно неизлечимой. Да и сейчас, в 1998 году, когда я пишу эти строки, она ежегодно уносит в мир иной тысячи жизней. Мама умерла, как говорили врачи, от неиз-вестной болезни. Они тогда, да и теперь, боятся даже произнести это страшное слово, от которого каждого кидает в дрожь. Будто от одного только названия, произнеси его вслух, эта коварная тварь немедля к нему пристанет и будет со-сать его, пока не высосет все жизненные соки. Вы, конечно, догадываетесь о чём я говорю, поэтому тоже не называю её, бог с ней, пусть она будет неиз-вестной. Слухи в деревне, и хорошие и плохие, разносятся, как эпидемия. Накануне затемно, позвонили из района и сообщили в сельсовет о смерти мамы. Впереди была ночь, когда по закону природы, люди должны крепко спать и видеть сны, но они не спали. Из дома в дом, как по цыганскому телеграфу, передавалась весть, что умерла Мария Цветкова, и что Михайлу паралич разбил и он лежмя лежит, не говорит ничего и ничего не слышит. Поутру, раным-рано, в доме стали появляться гонцы со всех сторон, чтобы убедиться, верны ли слухи. Заходили знакомые и совсем незнакомые бабы, мужиков было мало. Те больше интересовались здоровьем отца, удивлялись и возмущались слухами о его параличе. Батя был слаб, какой-то ко всему безучастный, и мне приходи-лось всем отвечать. Санька с утра ушёл к председателю колхоза просить ло-шадь, а няня Акулина ходила по дому, не зная за что ухватиться. Всё у неё ва-лилось из рук. Ребятишки сидели на печке и играли в свои обычные игры — в куклы. Но и они, чувствовали что-то неладное и не шумели. Братка долго не возвращался. Мы не знали, что нам делать. Спасибо, при-шли вчерашние вестники и стали в доме хозяйничать. Они разыскали на черда-ке тесовые доски, которые были загодя батей заготовлены про “чёрный день”. В кладовке рубанок нашли, гвозди, молоток. Когда Санька вернулся, они рас-порядились не так, как мы думали. Мы ночью договорились, что за мамой по-едет Санька, а я тут останусь, мужикам помогать. А дядя Василий сказал, что Санька тут нужнее, а покойницу и я привезу, не заблужусь. И кинув охапку сена в сани, захватив узел, что мне подала тётка Таня, и лоскутное мамино одеяло, я поехал в больницу, в Здвинск. Пока возилилсь дома, пока раздумывали что и как, солнце не стояло на месте, катилось, катилось по небу всё выше и выше, и вот уже и вниз поползло. А я на своём Чемпионе только за поскотину выехал. Трусит не спеша мой коня-га, фыркает, полозья скрипят на всю степь широкую. “Успеть бы, — думаю, — в больницу, не ровен час закроется. Вот это но-мер будет!” Трону легонько Чемпиона вожжой, он оживится, шагу прибавит. Пробежит так пяток минут, опять скорость убавит, трусит еле-еле. Успел. Зашёл в прихожую, а там за перегородкой мой старый знакомый сидит, газету читает. Поздоровался с ним. Говорю ему, что за мамой приехал, что умерла. Где она? А очкарик стоит, глазами моргает: кто умер? Ваша мать? Да что вы, моло-дой человек! Жива она, жива! Он достал из стола какую-то книжицу, полистал её, нашёл нужную стра-ницу и углубился в чтение. Долго читал. А у меня душа пела: слава богу — ошибка, видать, вышла! Жива мама, радость-то какая! Гляжу с надеждой на оч-карика, а тот всё в книгу смотрит, вроде понять ничего не может. А он понял всё, но тянул с ответом: не напугать бы мальчонку. Раздумывал, как бы это ска-зать помягче… — Ну, что там, в книге? Жива? — говорю я, — а то, пока то да сё — и солнце сядет, а до нашей деревни путь не близкий, ночь в пути застанет. Вон, что-то и забуранило на дворе… А на дворе, и в самом деле, снег пошёл. И ветерок усилился — завихряет-ся, ставней хлопает. — Когда ж это она успела? — услышал я голос дежурного. — Кто успел? — очнулся я. — Куда? — Да мамка твоя. Ведь вчера я у неё был. Как всегда, спокойно укол пере-несла, даже не ойкнула, не дрогнула. — А, может, вы уже мёртвой укол делали? Тот вскинул на меня голову, очки снял и назидательно процедил: — Вы много на себя берёте, молодой человек! Уж что-что, а мёртвого от живого я отличу с закрытыми глазами. Сожалею, но должен вас огорчить: Ма-рия Ионовна Цветкова умерла вчера, 8 февраля 1937 года в Здвинской район-ной больнице в пять часов вечера, о чём и зарегистрировано в этом журнале. Он подозвал двух молодых людей и велел им помочь вынести усопшую, когда её переоденут, и взял у меня узелок, где, как я догадался, лежала для ма-мы одежда. Как мы выносили, укутывали одеялом и укрывали сеном мамино тело, я не буду описывать. Да это и не поддаётся описанию. Ребята, видно студенты-практиканты, работали уверенно и ловко. Я поблагодарил их и понукнул своего Чемпиона. Уже выехавшего за ворота, меня догнал один из них и передал ка-кие-то бумаги. И покатили мои сани-самокаты по знакомой дорожке в родную сторонку. Снег всё шёл и ветерок подувал в спину. Позёмка змеилась по степи бескрай-ней и кое-где на дороге уже появились снежные заносы. Они попадались всё чаще и чаще, потому что берёзовые колки встречались тоже чаще. Порой они подступали к самой дороге, а кое-где дорога бежала и по лесу. Тут ехать было лучше, ветерок дул как в трубу и подгонял конягу. Но с другой стороны хуже — заносы попадались сплошь и рядом. Вся лесная дорожка была переметена сугробами, которые, ехав в Здвинск, я и не замечал. Солнце уже задевало верхушки деревьев. Оно и так не светило, а виделось белым пятном у горизонта, а тут ещё лес застит. Мне как-то стало тревожно на душе, когда я углубился на своей скорбной повозке в этот лес. Что греха таить, хоть я и храбрился, считал себя взрослым мужиком, а всё же был ещё маль-чишкой. Мне лишь недавно исполнилось пятнадцать лет. И поэтому я посмат-ривал по сторонам во все глаза, боясь встретить волка. Волков же в этот год в наших краях развелось видимо-невидимо. Не про ходило и дня, чтобы эти серые разбойники не нарушили тишь и покой деревни. Мало того, что они нападали на отбившихся животных, так они ещё и частные дворы навещали, особенно те, что находились на краю деревни. Обнаглели со-всем! То и дело слышались причитания и ругательства пострадавших. У одних овечку зарезали, у других собаку утащили. А под Новый год стая серых на се-новоза напала. Ехал он, вот также, в сумерках по колку, а они его и встретили. Лошадь испугалась, с дороги свернула, понеслась вовсю мочь. А куда убежишь с возом сена? Застрял воз меж берёз, тут стервятники конягу и сцапали. А возчик за-рылся в сено на возу и ни-ни. Затаился, сжимает в руках вилы железные четы-рёхрожковые. Нажрались, гады, уселись вокруг саней и сидят, облизываются, на воз по-сматривают. А на возу дядька перед смертью молитвы читает. Говорят, без-божник тот дядька был и молитву не знал, а может знал, да забыл. А как при-пёрло, так и про бога и про молитву вспомнил. Как бы закончилась эта исто-рия, неизвестно. Но бог и мольба всё же помогли. Учуяли серые, что вдали сани скрипят, навострили уши, сидят, морды по-вернули, носы по ветру держат: видно, запах приближающихся охотников им не понравился, а может быть потому, что наелись до отвала. Недолго думая, они вдруг поднялись и друг за дружкой в сторону леса поспешили. Только их и видели. А подъехавшие, действительно, были охотниками-любителями. Их было десять человек на двух подводах, какие-то чины районные. Все в лохматых са-погах, в полушубках и штанах стёганых. У каждого двустволки, а у одного так винтовка настоящая. Рассказал им заика-сеновоз о беде своей, и про волков, куда они скрылись, тоже рассказал. Сокрушался: как же он теперь до дому доберётся, ведь ночь на-ступает, а до деревни ещё семь вёрст и всё лесом. Но мир не без добрых людей. Тот, что с винтовкой и говорит одному из охотников, мол, надо помочь товарищу. Поезжай, мол, отвези потерпевшего и возвращайся, да не сюда, а на Касьянову заимку, как договаривались. Не знаю, так всё было иль не так, а мне, как вспомнил я про этот рассказ, нехорошо стало. Гляжу по сторонам и каждый пень, каждую кочку за зверя принимаю. Вот, думаю, сейчас подъеду, а волк — прыг на сани и каюк мне. Но больше я не за себя боялся. Может быть от волков я ещё как-нибудь отбился бы, а вот мама как? Ведь от неё и следа бы не оставили, супостаты. Ночь уже наступила, а меня всё нет и нет. Дома заволновались, — буран не унимается, метель метёт. Уж не замёрз ли парнишка? Лёнька Зарубин да Шурка Жучков вызвались навстречу мне поехать. Чем чёрт не шутит, когда бог спит? И поехали. Хорошо, что Серко дома в упряжке стоял — на нём подвозили всякую всячину: брусья на крест, стойки и доски на полок. Хорошо, что они поехали не прямо, по Тамбовке, а по Верочкину пере-улку, свернули на Береговую улицу. Тут мы и повстречались. В честь моего возвращения и в честь мамы Лёнька дважды пальнул в бе-лый свет из своей берданы. Собаки тоже не остались в стороне. Они приветст-вовали нас громким лаем. Хоронили маму одиннадцатого февраля. Не знаю почему, но я к её смерти отнёсся как-то равнодушно, без особых переживаний. Умерла и умерла, что по делаешь? Бабы плачут, даже Акулина шмыгает носом. Санька с батей тоже слёзы утирают. Няня Маня, что с Высокой Гривы — ревмя ревёт, причитает во весь голос. Ей то и дело флакончик с какой-то жидкостью к носу суют, нюхать за-ставляют. А няня ничего не видит и не слышит, в плаче заходится. Тут Антон с Санькой взяли её под руки и из горницы в сени увели. Успокоилась няня, выплакалась и сидела теперь рядом с отцом на скамей-ке тихая, покорная горю, и на маму глядела, не моргая. Видно наглядеться на всю жизнь хотела. Потом тихо в горнице стало. Верочка Нефедова, которую в деревне монашкой звали, положила на подцветочную тумбочку толстую книгу с медными застёжками, открыла её и читать стала. Не знаю, как эта книга назы-валась, она была церковная. Верочка читала эту книгу, которую я про себя на-звал библией, почти до самого утра. У божницы горела лампадка, а в иконах отражались её огоньки, много, много золотых звёздочек. Соседи разошлись по домам. Остались только я с отцом, Санька с Акули-ной и няня Маня со своим Антоном. Я сказал им, чтобы они в горницу не захо-дили, сидели бы в передней. Сам же прошёл к гробу и сел в изголовье мамы. При свете лампадки лицо мамы было не бледным, а розоватым. Розоватым бы-ли и её волосы, выбившиеся на лоб из-под ленты с распятием Христа. И вооб-ще, в комнате всё было розоватым, даже герань, приютившаяся в дальнем углу. Я взял карандаш, бумагу и решил написать стихи о маме, о её жизни. Рас-сказать, какая она была добрая и работящая, как она мучилась и как любила всех нас. Но сколько я ни старался, на ум не приходило ни одной удачной стро-чки. Исчиркал полтетради, а стихотворения так и не получилось. В голове был какой-то сумбур, какое-то затмение. В строках не было ни теплоты, ни любви, ни сострадания. Моё состояние мне показалось казённым, неискренним, а я не любил неискренние стихи. Мигала лампадка. Горели звёздочки и лики святых. Я положил карандаш и тетрадь в карман и уставился на мёртвую маму. Я просто смотрел на её лицо и всё. В сердце моём не трепетала ни одна жилка. Я был ко всему на свете равно-душен, хотя знал, что это лежит именно моя мама, что скоро её зароют в моги-лу и мы уже никогда больше не увидимся — я не плакал, не голосил, как няня Маня, не рвал на себе волосы. Я просто отсутствовал. Меня здесь не было. Я встал, перекрестил её и поклонился до земли. — Прости, мама! Когда я, шатаясь, вышел из горницы, няня Маня и Санька кинулись ко мне и подхватили под руки. Если б не они, я бы, наверно, упал на пол. Они что-то мне говорили, говорили, говорили, а что? — я не понял. Я лежал и слушал ко-лыбельную песню. Её пела мне мама, качая мою люльку. Маму похоронили рядом с бабушкой и дедом Терентием. О её погребении я почти ничего не помню. Помню только, что самым первым кинул на крышку гроба горсть земли. Земля была пополам со снегом, отчего руки сразу же стали мокрыми. Вот прочитал написанное и мне всё не понравилось. Я не мог быть таким, каким изобразил себя сам. Мама безмерно любила меня, а я её. Весь тот год, что она болела, я был ей опорой. Я варил для неё еду и настаивал травы. Нако-нец, я стирал её бельё и постельные принадлежности. Эту работу я делал не из-под палки. Всё делалось полюбовно, от чистого сердца. Даже когда Акулина упрекнула меня, что я не разрешаю ей стирать на маму, я ответил, что она на-прасно обижается. Я был сыном своей матери. Оттаивал я долго и мучительно. Куда только делась моя бесшабашность! Знаю, был я весёлым, неунывающим малым. Всё мне было по плечу, меня счи-тали заводилой во всех школьных и уличных делах. Надо вечер в школе устро-ить — шли ко мне. Надо организовать игру по шашкам между классами — от-ветственный опять я. А вечер поэзии? А походы на лыжах в соседние посёлки Ягодный и Журавлёвку? Да мало ли что! Стоит только заикнуться — и пошло-поехало! Закипала работа. А какие гербарии мы делали! — одно загляденье. А проводили всевозможные конкурсы: на лучший рисунок, на лучшую песню, на самый-самый лучший новогодний костюм. Кто шагал впереди? Гайдар шагал впереди, а за ним его последователи — Шурка Жучков, Карпо Дудник и я, не-поседа. — Боже ж мий! Як гарно усё було! — сказал бы Карпо, если б был ещё жив, если б жизнь его не оборвала фашистская пуля. — Хорошее было время, есть что вспомнить, — вторил бы ему лётчик Шурка Жучков, вернувшийся инвалидом с фронта и умерший уже в мирное время. — Незабываемое детство, пора мечтаний, пора первой любви и надежд. — Это говорю уже я, прошедший огни и воды, и медные трубы, познавший и ра-дость побед, и горечь утрат. И везде и всюду моим девизом оставалось — “Хо-тение и терпение”. Эти вехи, которые на всех житейских перекрёстках не по-зволяли мне сбиться с правильной дороги. И оттаивал я, потихонечку-помаленечку, заново учился ходить, держась за землю зубами, заново учился смеяться и плакать. Со смертью мамы кончилось моё детство. Из беспечного пацана я в одну ночь превратился во взрослого мужчину, рассудительного и делового. К прежнему девизу ”Хотение и терпе-ние” прибавилась поговорка: “Семь раз отмерь — один раз отрежь”. Если девиз служил мне верой и правдой, то поговорка частенько подводи-ла: отмеривал я порой не тем аршином, и не семь раз. Вот почему, дожив почти до восьмидесяти лет, написав сотни стихов, я не издал ни одной книги, кроме тоненькой “Высоковольтки”, вышедшей в Иркутской “Бригаде” в 1973 году. И беда моя не в том, что стихи были плохие, а в том, что я всё мерил своим арши-ном и отрезал сразу. Иркутские литературные мэтры не могли мне простить, как и Василию Стародумову, критику в адрес одного из неприкасаемых. И если до “Письма в Обком” мои стихи ещё иногда появлялись в печати, то после того, как группа литературного клуба “Парус” вымела сор из избы, скопившийся в тогдашнем Доме литераторов, на мне поставили крест. Однако, хватит об этом пустомелить! Вернёмся мысленно в Нижний Чулым 1937 года. И проследим за дальней-шей судьбой юного героя, то есть вашего покорного слуги. И Тихон Дмитриевич, и Наталья Дмитриевна и другие учителя, будто сго-ворились: им, видишь ли, для занятий пособия понадобились. Тихону Дмитрие-вичу позарез необходима карта Дальнего Востока, Наталье Дмитриевне — портрет Максима Горького. Его, мол, повесим в классе вместо Александра Сер-геевича. А Пушкин пусть остаётся в коридоре, куда он так хорошо вписался. Не успел я выполнить эти срочные заказы, зоолог с историком тут как тут. Одному надо нарисовать обитателей саванны, а другому — карту, уж и не пом-ню, не то древней Римской империи, не то ещё какой другой империи. Помню только, что там упоминались Сиракузы. Всё нарисованное мной, учителя расхваливали, и я слышал и все слышали, будто не обо мне речь шла, а о ком-то другом, постороннем. Приду из школы, сяду и сижу дурак дураком, уставившись в одну точку. Смотрю и ничего не вижу, просто моргаю и моргаю. Отец подойдёт, за плечи тронет: “Отдохнул бы, сынок. Устал, поди? Иди, полежи, скотине попозже сена дашь, а вода есть — Акулина на речку ездила на санках, целую кадку привезла, хватит и на завтра и на послезавтра”. Встану, как столетний дед, только без кряхтенья да оханья, и к кровати маминой бреду. Постою, в затылке почешу и на печь лезу. На печке тепло, душновато, но всё равно будто озноб бьёт. Под отцову одеялку машинально влезу и лежу, присмиревший. Иной раз и засну сразу, а в большинстве случаев и сон не брал. Да я и не хотел засыпать. Засну, — и начинается светопреставление. Черти всякие снятся, кривляются, прыгают, рожи строят. И всё стараются меня за руки ухватить, в свой хоровод затащить. Полежу, услышу отцов кашель и ко мне сознание придёт: слава богу, это толь-ко сон был. И чтоб удостовериться, что это сон, с печки поскорее стараюсь слезть, отца увидеть, под кровать заглянуть. А под кроватью маленькая Красуля лежит, и ягнята рядом. Посмотрю-посмотрю на них, уж не бесы ли это? — думаю, и иду за дровами в сараюшку. Работы по дому меньше стало: ни подметать полы, ни стирать, ни корову доить мне не надо. Раньше я это делал, а теперь всё на Санькины и Акулинины плечи легло. Отец запретил им трогать меня, пусть отойдёт от горя, а то, не дай бог, с ума свихнётся, беда она в одиночку не ходит. Шестнадцатого февраля и Санька, и Акулина не работали, отпросились у своих бригадиров. Няня с Антоном тоже приехали со своей Высокой Гривы: девять дней исполнилось, как мама умерла. На этот раз поминающих было не так много, — только ближайшие соседи да кое-кто из знакомых. Как и в прошлый раз, столы установили в горнице. Ве-рочка Нефедова опять что-то читала, но недолго. Дядя Василий и Мина Красич, прежде чем выпить чарку за упокой души рабы божьей Марии, речи поминаль-ные произнесли. И тот и другой были маме кумовьями, крестили в своё время её детей. И хотя их крестники умерли ещё во младенчестве, они всё равно были как родные. Особенно хорошо сказал о маме дядя Василий. Был он уже в годах, седой, лысоватый, но всё такой же торопыга, как в молодые годы. И речь его была ка-кая-то не печальная, не горестная, от которой можно было бы заплакать, а ско-рее весёлая, бодрая, неунывающая. Если я до этого сидел за столом вместе со всеми подавленный, ко всему безучастный, то при первых же дяди Васиных словах встрепенулся, ожил. А дядя говорил, примерно так: — Ну, что приуныли, други мои? Не надо печалиться, выпивайте, закусы-вайте, поминайте нашу Иёниху. Была Мария Ионовна весёлой женщиной, лю-била песни наши. Кто на гулянках по большим праздникам первой песню запе-вал? — Иёниха. Кто “Цыганочку” плясал, аж изба ходуном ходила? Опять же Иёниха, наша Марья. Её вся деревня знала, и она всех знала и любила. Не зря, на Хохловке даже песню свою переиначили! Помните: “Эх, Лявониха, Лявони-ха, моя! Выйди замуж, дорогая, за меня!” А хохлы, вместо своей Лявонихи, на-шу Иёниху вставили, замуж за себя сватали. — Дядя Василия постоял, собира-ясь с мыслями и закончил: — Жаль, что на поминках петь песни не положено, а то спели бы сейчас её любимую: “Цыганка гадала, цыганка гадала, цыганка гадала, — за ручку бра-ла!..” Вспомните, как она её пела! Звонко, задушевно, аж мурашки по коже! Ну, если песню нельзя, нальём и помянём Марью. Она любила компанию, пусть земля ей будет пухом!.. Расходились уже затемно. Напоминались все от души. Кое-кто еле-еле из-за стола вылез — ноги не слушались. Пришлось нам с Санькой и Антоном по домам их разводить. Тётя Таня так та рассердилась на дядю Василия. Когда он про Иёниху песню запел, она его по губам отшлёпала и насильно домой повела. А Мина Красич вышел из-за стола, подсел к отцу на лавку, обнял его и запла-кал. — Вот, кум, и ты осиротел! Знать планида наша такая, несчастная, — од-ним, без баб, век доживать! Эту ночь я провёл в маминой кровати. На перину няня Маня надела новую матрацовку, а вместо старого одеяла, дала своё, тоже лоскутное, сшитое специ-ально для меня. Утром она с Антоном поехала к себе домой, а я нехотя побрёл в школу. На этот раз я получил задание попроще. От самого директора — Максима Максимовича. Надо было на белых картонках чёрной тушью написать таблич-ки: “Директор”, “Учительская”, “5 класс А”, “5 класс Б” и так далее. Всю ночь я провёл в работе над ними. Все таблички написал. Вижу, — од-на картонка лишняя. “Что же, — думаю, — на ней написать?“ Думал, думал и вспомнил — библиотека у нас без вывески. Это слово я написал другим шриф-том, каждую букву выводил старательно. Перед словом “Библиотека” нарисо-вал раскрытую книгу. Красиво всё вышло, сам не ожидал. Отец утром увидел таблички и не по-верил, что это моя работа. — Баско-то как! Прямо картинки!.. — и опять закашлялся, присев у стола. О том, что было дальше, я уже писал выше, в начале повести. Был выход-ной день, отец решил попроведать Верочку Нефедову, узнать у неё, пишет ли ей письма сын Яшка, Ванькин однополчанин… Ванька что-то долго писем не присылал. В чём дело? Почему молчит? И вот мы с отцом пошли. Вместе дош-ли до половины пути. Я свернул к Хапиловым, где обычно мы собирались, а он остановился отдохнуть немножко. Потом прибежал Андрюшка Горячкин и принёс печальную весть… …Подбежав к месту происшествия, я увидел на снегу кровь и отцову мох-нашку, но не поверил своим глазам. Не может этого быть! Ведь только что мы шли вместе и он на свежем воздухе дышал свободно, прикрыв рукой рот. В правой его руке, как всегда, у него был бодожок, который я смастерил давно, будучи подпаском у деда Пахома. А около нашего дома уже собралась толпа зевак. Стоят, переговариваются, и верят и не верят. И когда кто-нибудь выходил из дома, спрашивали: как он там? — Помер, царство ему небесное! Отмучился, — услышал я, пробегая мимо мужиков. — Только десять дней прошло, как Марья померла, и вот те на — Михайла скончался… В передней избе было пусто, в горнице же народу — не протолкнуться. Все стоят без шапок, охают, окружили батю. А отец, в чём был, в том и лежал посреди пола: в полушубке, в пимах, на которых ещё не стаял снег. Лежал он на спине, руки кто-то сложил на грудь, а под голову подсунул его же шапку и одну лохмашку. Как взрослый, — я видел это, когда умер при мне Сенька Борзенко, — я достал из кармана зеркальце и приставил его к батиному рту. Подержал малость, посмотрел — запотело ли оно от дыхания? Нет, не запотело, не зату-манилось даже. И я понял, что отец умер. Подсовывая под его голову вторую мохнашку, я не выдержал и заревел, упав на его грудь. Я ревел так, что мой плач услышали бабы, что толпились у ворот. Кинулись ко мне и, как когда-то няне Мане, дали нюхнуть из флакончи-ка нашатырного спирта. Потом тётя Таня и бабка Борисиха увели меня в дом дяди Василия. Там они пробыли недолго, уложили меня на топчан и ушли, на-казав Зойке присматривать за мной. Я лежал спокойно и незаметно уснул. Зойка укрыла меня какой-то шубой и уселась рядом в изголовье. Не знаю, долго ли продолжалось моё забытьё, но очнулся я не по своей воле. Открыв глаза и ещё не придя в себя, я услышал ти-хое всхлипывание. Смотрю — а около меня сидит Зойка и ещё кто-то, в шубей-ке. В избе было темновато, поэтому сразу понять, кто это, было трудно. Увидев, что я пытаюсь подняться с лежака, сиделки кинулись ко мне: — Лежи, лежи! Отдохни, сейчас всё пройдёт, — это говорила Зоя. — Тебе вставать нельзя. Вот проглоти эту таблетку, у мамы взяла.— Про-глотил я таблетку, запил водой, что подали мне, и только тут понял, что в избе не только Зоя, но и Верочка… Боже мой! В другое время, при встрече с ней, я терял голову. А сейчас, Ве-рочка сидела у кровати, поила меня водой, поддерживая мою голову, и мне бы-ло безразлично, кто это. Даже когда она склонилась к самому моему лицу, каса-ясь щекой моих губ, я не чувствовал ничего, кроме звона в ушах и рези в гла-зах. У меня было желание оттолкнуть её, отогнать от себя, как надоедливую муху. И хорошо, что не отмахнулся, не обидел: ведь всё это она делала из люб-ви, из сострадания. Ведь подумать только: умерла мама. Прошло всего десять дней — и вдруг умирает отец! Я остался один, и мне только что пошёл шестнадцатый год. Один! Своё одиночество я воспринял как конец всему: конец учёбе, конец сти-хам, конец жизни. А что я без всего этого? Червяк! Санька с Акулиной — не в счёт. Верно, знаю, они меня не обижали и не обидят. Они, особенно брат, — добрые и простодушные, последнюю рубаху скинут и отдадут нуждающемуся. И любят. Но любовь — любви рознь. Как это ни удивительно, но мне в это страшное время и мать и отца заме-нила обычная, голубоглазая девчонка. Она, на правах друга, ходила за мной, как тень, не оставляла ни на минуту. Придумывала всякие предлоги, чтоб толь-ко побыть со мной, развеять мою всё нарастающую хандру. Иной раз мне ста-новилось до того тошно, что хоть в омут головой кидайся. А она придёт, и как с ребёнком нянчится: и покормит, и каких-нибудь постряпушек принесёт, и книжку интересную почитает. Мне кажется, Верочка готова была петь колы-бельные песни, только бы мне было легче. Но всё это была лишь прелюдия для беды. Беда затаилась и ждала удобно-го момента. И этот момент настал. Похоронив отца, где я, по словам друзей, плакал до потери сознания, обо мне забыли. Все направились к нам домой, на поминки. Санька с няней Маней думали, что я иду в толпе с ребятами, а ребята думали, что я иду впереди с бра-том и сестрой. Когда пришли домой, то в суматохе тоже не сразу хватились, где же я? Сели самые ближайшие родственники за стол и тут-то обнаружили, что меня нет. Санька с няней и туда и сюда, а я как в воду канул.И хорошо, что не в воду. Все пошли одной дорогой, а меня ноги понесли, куда глаза глядят. Да, видно и глаза не глядели, иначе я глубокой ночью не ока-зался бы в лесу, занесённом снегом. Как я там очутился, один бог знает. Очнулся я от того, что замёрз. Сижу в снегу по колено и понять не могу: где я? Ночь. Позёмка метёт, неба не видать. Вижу: след мой еле-еле виднеется. И встать бы надо, и не охота: так хорошо к берёзе притулился, в сон клонит. И пришёл мне на память “Мороз-красный нос” Некрасова, как там в лесу кресть-янка замерзала, вспомнил и вскочил, как ужаленный. А метель метёт, деревья качаются. Я по следу своему пошёл. Шагов сто, может, сделал и не стало его, занесло. Ну, думаю, как шёл, так и буду идти прямо, навстречу ветру. И верно, около берёзы опять свои следы обнаружил — несколько лунок от моих пимов.Так и шёл, не останавливаясь, будто кто меня сзади кнутом погонял.Послышалось мне, что где-то, вроде, петухи поют. Остановился. Слушаю. Точно, петухи. Но далеко очень, еле-еле голоса сквозь пургу доносятся.И увидел я тут берёзу, что стояла одиноко, отбившись от своих подруг. Старая, корявая, суковатая с вороньим гнездом на макушке.Теперь я точно определил, где нахожусь, куда меня нечистая сила занесла. Ведь у этой берёзы мы, ребятня, когда-то часто во всякие игры играли. Для игр у нас было два облюбованных места, — вот это, у берёзы, и около Касьяновой мельницы.Так и вышел к деревне. Домой пришёл, гляжу — няня Маня сидит с Аку-линой. Сидят, на картах гадают, на короля бубнового. Ни Антона, ни Саньки в избе не было, а ребятня, видать, на полатях спала. Увидели меня, кинулись на-встречу, плачут обе, обнимают.— Ох, Дениска, Дениска! Где же был ты, непутёвый? Напужал всех до смерти, — наперебой выговаривали они. Смотрят на меня, как на диковинку какую, будто я с того света воротился.— Именно, именно с того света, — плачет няня Маня. — Хватились, а тебя нету. Куда пропал? И у ребят были, и в школу забегали и даже у Верки твоей спрашивали про тебя — никто не видел. Антон все проруби на речке просмот-рел — уж, думали, не утоп ли? А Санька по сю пору не вернулся — всё ищет тебя по деревне. А сама, как мама бывало, в глаза смотрит, вихры теребит, будто век не ви-делись.Антон, услышав наш разговор, вышел из горницы. Посмотрел на меня укоризненно, покачал головой, произнёс тихо: — Бить тебя некому! Ну, кто так делает? — Мы тут всех взбулгачили, с ног сбились, тебя искаючи. Уж думали, не в прорубь ли… — и не договорил, увидев нянин осуждающий взгляд.Вскоре и Санька вернулся. Я думал, ругать будет, ведь он теперь вместо отца остался, но он не ругался. А просто сказал, чтоб я больше так никогда не делал…— Иди, поешь, — примирительно сказал он. — Помяни папашу, — и по-шёл в горницу, где на столах было ещё не убрано.В это раннее утро я впервые выпил почти стакан самогонки, помянул отца. | |||
Просмотров: 794 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0 | |
Содержание раздела |
---|
Форма входа |
---|
Категории раздела | |||
---|---|---|---|
|
Последние коммент. |
---|
Ciao a tutti vengo dall'italia / itawero hi :) bross :) Ver Joker 2019 película en linea - https://www.ivoox.com/ver-joker-2019-online-pelicula-completa-esp Ciao a tutti vengo dall'italia http://семена-конопли.com/feminised/Durban_Poison_Fem.html - Durban Poison Fem отличной генетики и в Alors, laffaire ne semble que depuis, a couché avec il sonne elle http://www.medivoyance.com/ - tar Il était gros rafales de mitrailleuse, toute neuve qui sur le café la semaine pas temps du moins dam La simplicité avec fuselage voûté les, fait une bonne la soirée dans, mes amis qui doigts du rustre http://money-birds.in/?i=259508 - )) Pendant les trois sémut pas plus, poulailler traverser la années précédentes étaient dil mais bon |
Наш опрос |
---|
Погода |
---|
Прогноз от Фобос |
Друзья сайта |
---|
На сайте: |
---|
Онлайн всего: 1 Гостей: 1 Пользователей: 0 |
Обмен ссылками |
---|