Меню

Денис Цветков

Проза

Главная » Проза

Глава 16

Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Наутро, хотя сам чувствовал, что от меня несёт перегаром, в школу, всё же, пошёл. Умылся, как следует, зубы почистил молотым мелом. Не так стало во-нять от меня. Что ребята унюхают, я не боялся, кое-кто из моих друзей и поми-мо поминок ухитрялись глотнуть сорокоградусной. А вот что учителя скажут, особенно Тихон Дмитриевич?  Что подумает Наталья Дмитриевна, коль учует противный запах?
Но Алёшка Зарубин, от которого несло, как с помойки, успокоил:
— Не переживай, они тоже вчера на поминках были. Верно, выпили, по-мянули и ушли. Тихон Дмитриевич даже речь двинул. Хорошо он отозвался о твоём отце. Сказал, что если б все отцы были такие, как он, в школе бы не было второгодников.
В школе, первого кого я увидел, был Ковалень. Видно, что он тоже был на поминках. Он не пропускал ни одних поминок, если беда настигала родствен-ников его учеников.
    Он позвал меня к себе, Алёшке сказал, чтобы тот шёл своей дорогой и спросил: есть ли кто дома?  Я ответил, что дома одна Акулина с ребятишками. Санька уехал в поле, а Антон с няней, когда я пошёл в школу, уже одевались, собираясь ехать домой.
— Да! Плохо дело, — как равный равному, промолвил он сокрушённо. — Вчера перебрал малость, голова трещит. Кто у вас самогонку-то такую крепкую гонит? — и не дождавшись ответа, заключил: — Сильна, стерва! Бр-р-р! — и повёл плечами, будто стряхивал с них похмелье.
    Максим Максимович остался доволен моей работой, сказал: благодарю! — и поручил Наталье Дмитриевне эти таблички водрузить в соответственных мес-тах.
Вечером у меня, видно, поднялась температура: во рту пересохло, знобило, да так, что новое нянино одеяло не помогло. 
    Послали за Евдокимом Григорьевичем, но вместо него пожаловала фельд-шерица. Да не одна, а с Верочкой, своей дочкой.
    Осмотрела она меня, покрутила, повертела, температуру смерила и табле-
ток каких-то дала. Я хоть больной-больной, а Верочка меня больше интересо-вала, чем простуда. Подумаешь, эка невидаль! Кто ею не болел?  Посопишь, по-кашляешь день-другой, попьёшь чайку с малиновым вареньем — и всё, как ру-кой снимет. Испытанное средство!
    Когда Верина мамаша копалась в своём саквояже, ища таблетки, потом хо-дила в куть за водой, её дочка бумажку мне под подушку сунула, шепнув: по-том почитай и мне ответ через Зойку дай.
     Проглотил я таблетку, водой запил, а врачиха уселась на табурет и приго-товилась к беседе. “Уходила бы ты, голубушка, поскорее, чего расселась?  У меня под подушкой письмецо лежит, жжёт душу”. А она, вдруг, спрашивает, правда иль нет, что я в лесу, в ту вьюжную ночь, чуть не замёрз?
— Правда, — говорю.
— Расскажи подробно, не спеши. Всё припомни: что думал, с кем шёл, что говорил ты и что тебе говорили… Всё, как было, начистоту. Это очень важно!..
И я стал вспоминать. С кладбища я пошёл вместе со всеми. Дошли мы до Гололобовых — и меня, будто кто остановил, повернув лицом в переулок, под-толкнул легонько.
И я пошагал, едва передвигая ноги.
    Когда вышел за огороды, почувствовал — ветерок в спину дует, в поле по-зёмка метёт. Послышалось мне, что будто бы кто-то сказал: “Поторапливайся!” Я оглянулся, ища глазами — неужели я не один?  Но рядом никого не было.
Я прибавил шагу. Снег пошёл, заметелило, а вскоре такая кутерьма подня-лась, просто страх божий. И опять мне кто-то, будто прошептал: “Вон там, в колке, отдохнёшь”. Дошёл я до лесочка, и по лесу, без остановки, без отдыха — напрямки двинул. Иду вперёд, а берёзы расступаются, дорогу мне дают, что-то ветвями своими лопочут. А одна берёза дорогу не уступила — стоит сгорбати-лась и одним суком в землю упирается, будто посохом. И вот эта берёза и при-казала мне: “ Садись, ты теперь дома!” И я сел…
— А когда из лесу шёл, что-нибудь заметил? Шептал тебе кто-нибудь?
— Нет, я будто ото сна очнулся. Шёл и шёл, знал, что заблудился, дорогу искал. Трудно было идти — снегу по колено, вьюга в лицо, позади лес шумит и посвистывает.
    Вера с матерью только дверь за собой закрыли, а я уже под подушку руку засунул. Нашарил запечатанный конверт и осторожно, чтобы, не дай бог, по-рвать это сокровище, вынул лист бумаги. Думал, письмо будет длинное, какие я ей всегда писал, а оно оказалось всего из трёх слов: “Я тебя люблю!!!” — и три восклицательных знака. Не было ни подписи, ни числа. Мы знали почерки друг друга, и это было главное.
    Моё сердце пело, я был на седьмом небе. Мне показалось, что и хворь прошла. Хотел было встать, стихи посвятить ей, но вспомнил слова “тёщи”: “Не вставать. Утром я приду снова”.
    А в полдень из Здвинска пришла ”Эмка” и меня увезли в районную боль-ницу, где лечилась и умерла мама.
    … Я не думал, что так тяжело болен. Врачи ни днём, ни ночью не давали мне покоя. Приходили целыми группами, щупали, крутили-вертели, особенно в глаза по долгу заглядывали, будто меня не насморк замучил, а глазные боли. Глаза, вернее веки, чуть ли не наизнанку выворачивали. В увеличительные стёкла глядели, но ни капель глазных, ни мазей не давали. Потом потащили в соседнюю тёмную комнату, положили на железный стол, покрутили какие-то колёсики, передвинули рычажки и над моей головой оказался объектив, как у фотоаппарата. Мне показалось, что он был квадратный. Женщина-врач прика-зала мне лежать спокойно, не шевелиться и вышла в другую комнатку, дверь которой была открыта. Она оттуда крикнула “спокойно” — и раздался какой-то звук, похожий на щелчок бича.
 Недели две меня щупали, крутили, вертели, делали уколы в заднее место и в руку, брали кровь. Короче — замучили. Температура как была ненормальная, высокая, так и оставалась без изменений.
    Пил я порошки, всякие пилюли, сначала по одной, по две таблетки три раза в день, потом стал глотать их пригоршнями. Я дошёл до ручки: похудел, едва ходил, вернее, ходил в палате, держась за спинку кровати. Потом и эта ходьба прекратилась — я только лежал, глядя в потолок и с помощью нянечки иногда ухитрялся сесть и свесить с кровати свои костлявые ноги.
    Почти каждое воскресенье ко мне кто-нибудь приезжал навестить. То Санька, то няня Маня, то ребята из 7 “А”.
Дважды, бывая в Здвинске по службе, заходила ко мне Наталья Дмитриев-на. Справлялась о здоровье, сожалела, что я заболел, и газета без меня стала скучной. Я был рад и не рад их посещениям.
    Мне было стыдно, что они видят меня беспомощного, а не такого, каким я всегда был, что, как и мама, я стал похож на “шкилета”. Но ребята меня под-бадривали, рассказывали о делах школы, о планах, о том, кто после школы куда пойдёт учиться.
    Шурка Жучков решил идти в восьмой класс, значит переедет в Здвинск. Алёшка Зарубин надумал поступать в Барабинское железнодорожное училище, а Карпо Дудник уже сейчас осваивает ГАЗик. Стёпка же Гринькин раздумал идти в счетоводы колхоза, куда его всё время агитировал председатель, а про-должить учёбу, закончить десятилетку, а там видно будет, время покажет.
     В больнице я пролежал уже больше месяца. Все знакомые ребята у меня побывали, не была только Вера. Мне и хотелось с ней встретиться, и я боялся её прихода. Увидит — испугается, убежит. Может быть я ещё поправлюсь, пусть тогда приходит, если не забудет, если, как говорит она, любит меня.
     И однажды Вера пришла. Зашла в палату не одна, а с матерью. Подошли, сели на стулья около моей койки, разговор повели опять же о школе, что весна наступает, а весна — это обновление природы, всё оживает, всё к солнцу тянет-ся. И Вера тоже говорила и улыбалась, и обещала ещё наведаться. И как в про-шлый раз, уже не стыдясь матери, она подала такой же конверт, только без марки.
    Собираясь уходить, Вера спросила: предлагают ли мне делать операцию? Я ответил, что — да, предлагают.
— Что? — обернулась её мать. — И что ты ответил?
— Я согласился.
— Что? — опять спросила она и горячо заговорила. — Ни в коем случае операцию не делай. Понял?  Ни в коем случае! Откажись!
— Откажись, Деня! — это к материной просьбе присоединилась Вера. — Ты и так поправишься. Я верю.
— И я верю, — прощаясь, подтвердила тётя Дуся, которую я в шутку на-зывал тёщей.
Мне кажется, тёща заходила в кабинет к главному и провела там “смотр сил”. Мои гости, наверно, ещё из калитки не вышли, а Колобок со своим “оч-кариком” уже вкатились в палату.
— Евдокия Богодюк ваша родственница? — спросил очкарик.
— Да, — ответил я. — А что?
— Кем же она вам приходится, милостивый государь? — В голосе мне по-слышались иронические нотки, и я решил тоже пошутить. Не всё же время мне лежать и смерти ждать? Была — не была, где наша не пропадало?!.
— Она моя тёща, — стараясь быть серьёзным, проговорил я. — А что? Между прочим, она тоже врач и в медицине разбирается неплохо.
Те стояли и глазами моргали. Ага, субчики, как я вас на понт взял! Но те, вдруг, опомнились, решили и дальше играть в кошки-мышки.
— Позвольте, а сколько вам лет?
— Двадцать один, — не моргнув, соврал я, — а жене — двадцать два. (Двадцать один — это потому, что в 1921 году я родился, а Вере двадцать два — она с двадцать второго года)
— Вы шутите? В карте написано, что вам пятнадцать…
— Это ошибка. Если не верите — обратитесь к попу, который меня кре-стил, он подтвердит.
— В среду будем вас оперировать. Вызвали хирурга из Новосибирска — вот-вот будет.
— Позвоните, чтобы он ради меня сюда не спешил. Я раздумал делать операцию.
— Как?
— Очень просто: жена и тёща — против.
    Они недоуменно пожали плечами, видимо, думали, что у меня “крыша по-ехала” и удалились. Через несколько минут очкарик принёс мне бумажку, где было сказано, что я, имя рек, двадцати одного года рождения, отказываюсь от операции. И подпись. Я расписался с особым удовольствием. На этот раз очка-рик не оставил мне ни таблеток, ни порошков.
    Думал я: вот и окончена комедия. Этот спектакль выпустил из меня весь пар, который ещё теплился в моём бренном теле.
    Я достал Верин конверт, распечатал его. Оттуда выпала её фотография и больше ничего. Вера на ней была очень хороша. В белой блузке, улыбающаяся, и косы, как у Русалки — длинные, волнистые. На обороте надпись, как всегда, без адреса и своего имени: “Я тебя люблю!”
    С каждым днём состояние моего здоровья становилось всё хуже и хуже. Я уже не вставал, не охал, не просил у бога милости — а ждал конца. Вспомнил маму, когда она, обращаясь к богу, умоляла его послать ей смерть скорую, из-бавить её от страданий. Мне тогда казалось, что мама произносит эти слова всуе, как какую-то поговорку. Теперь я понял, что это была мольба, мольба о пощаде, ибо только смерть избавляла от мучений.
Я не просил у господа скорой смерти. Я её терпеливо ждал, знал, что она уже рядом, сидит у моего изголовья.
    Когда я рассказывал кому-либо о том, что было дальше, те удивлялись и не верили, что такое могло быть в самом деле.
    Однажды я очнулся от страшного холода. Попробовал найти руками одея-ло — не нашёл. Стал в кромешной тьме протягивать руки влево, вправо, нащу-пал что-то, скорчившееся. Превозмогая боль и собрав остатки сил, пополз по холодному полу. Наткнулся на какой-то стол, уронил табуретку. Дополз до двери, толкнул её, но она оказалась запертой снаружи.
Постепенно глаза малость освоились в темноте, и я узнал, где я нахожусь: в этой землянке я уже однажды был. Отсюда я забирал маму, чтоб везти её до-мой.
    Вначале я стучал окоченевшими руками, но силы изменили мне. Никто на зов не отзывался. Я забрался на широкий порог, сел, подтянув колени к подбо-родку и обхватил их руками.
    К счастью, я сидел так недолго. Слышу — заскрипели половицы, замок звякнул и распахнулась дверь. Не знаю, испугались ли санитары, когда я выва-лился им под ноги. Вероятно, — да, ибо они уронили свои носилки с телом умершего прямо на меня.
На этих же носилках они меня унесли обратно в палату и уложили на прежнее место, у окна.
С этого дня все врачи, сёстры и нянечки стали, как шёлковые. Были тише воды, ниже травы. По-прежнему делали мне какие-то уколы, пичкали порош-ками и таблетками. Через пару недель я уже самостоятельно свешивал ноги с кровати. Вскоре стал сам ходить, вначале по палате, потом по коридору и, на-конец, разрешили выйти на свежий воздух, в ограду.
О, как хороша ты, жизнь! Под руку с медсестрой мы ходили по дорожке. Я, как дурак, радовался и солнцу, и ветру, и скворечне, где зимовали воробьи. Радовался галкам, что кружились, крича, у церкви. Прошлёпал по луже, погла-дил больничного меринка, что стоял и жевал сено у плетня.
    Сестра всё время молчала, но я видел, что она тоже радуется моей радости, моему выздоровлению. На прощание, как и другие её сослуживцы, она сказала:
— Ты в рубашке родился, счастливчик!
— Вы отгадали.
    Вернулся я в дом родной и школу только к первомайским праздникам. В праздничном концерте не участвовал, но выпустить стенную газету помог.
    В школе ничто меня так не обрадовало, как таблички, которые я успел на-писать накануне болезни. А ребята из других классов, которых я мало знал, увидев меня, глядели как на инопланетянина, или на покойника, вернувшегося с того света.
Последние полтора месяца я был, по сути, вольноопределяющимся: мог ходить на занятия, мог не ходить. Перед выпиской из больницы мне, как и лю-бому подсудимому, вынесли приговор, который обжалованию не подлежал.
    На этот раз Колобок пригласил меня в свой кабинет. В кабинете сидел ста-ренький, лысый человек с бородкой клинышком. На огромном носу поблески-вали стёкла очков, на голове красовалась тюбетейка, как у Кузивара, но не цветная, а чёрная.
— Садитесь, молодой человек, — сказал он, когда мы обменялись привет-ствиями. — Как ваше самочувствие?  На что жалуетесь?
    Я ответил, что самочувствие хорошее и жалоб никаких нет. Ем хорошо, сплю хорошо, опять начал летать во сне.
    Старик, видно, не поверил моим словам, велел раздеться до пояса и стал выслушивать-выстукивать. Долго он, почему-то, стучал по коленке — то по од-ной, то по другой. Стукнет молоточком по коленке — и она подпрыгивает, стукнет по другой — та тоже, как ужаленная, прыгнет. Потом приказал закрыть глаза и пройтись по полу до дверей. Я прошёл, но, увы, не до дверей, а до ру-комойника, что висел в углу кабинета, за занавеской. 
Я думал, что на этом мои мучения закончатся, но профессор (боже мой, профессор!) заинтересовался моими глазами. 
— Смотрите налево, смотрите направо, теперь вверх, закройте глаза, по-вернитесь три раза, молодец.
— Ну-с, молодой человек, садитесь и слушайте, и мотайте на ус. — Он сполоснул руки у рукомойника и подсел рядом.
— Здоровье ваше не вызывает серьёзного опасения. При соблюдении ре-жима, — и он поднял правую руку с золотым кольцом на пальце, — вы будете совершенно здоровы. Зарубите себе на носу: если будете к себе относиться на-плевательски, вас ждёт смирительная рубаха.
    И он стал загибать свои длинные, белые пальцы. Читать книги и газеты — нельзя. В школу ходить — тоже годик-два повремени, а там видно будет. Сти-хи, как мне доложили — тоже не писать. Короче, не забивайте голову, она у вас ещё не совсем в порядке.
Профессор пожал мне на прощанье руку и проводил до двери.
— Ну-с, дорогой, с богом! Не забывайте, что я сказал. И всё будет хорошо.
    Наверное, в школе кое-кто тоже выслушал наставления профессора, пото-му что меня на уроках учителя перестали спрашивать. Особенно по точным наукам, где нужны мозги, а не труха. По русскому и литературе меня Наталья Дмитриевна спрашивала, и то только тогда, если я поднимал руку. 
    Зато перерисовывать карты по географии или истории и других учебников учителя давали охотно. Всё свободное время я рисовал и рисовал, бурчя под нос какой-нибудь мотивчик без слов. Эта привычка, что-либо “бурчать”, у меня сохранилась до сих пор.
Выпускные экзамены я не сдавал. Для проформы со мной побеседовали и всё. Даже какой-то представитель из районо со мной поговорил по душам и по школьным делам, и вообще о житье-бытье. В итоге — я получил свидетельство об окончании неполной средней школы, в основном, с отличными оценками. Даже по физкультуре, от которой Евдоким Григорьевич меня когда-то освобо-дил, и то поставили “оч.хор”. Кроме этого, школа оказала мне и ещё одну цар-скую милость — наградила Почётной грамотой, как было сказано: “За отлич-ную учёбу и примерное поведение”, и вырешила мне выдавать по пуду муки ежемесячно, до конца года. Чтобы стало ясно, почему мне вырешили давать эту муку — расскажу подробно.
Перед тем, как заболеть и попасть в больницу, нашу семью постигла ещё одна беда, — нас обворовали.
    А дело было так. Изба наша была большая, из двух комнат. Знакомые ре-бята, которые были по годам старше меня, иногда уговаривали братку Саньку, чтобы он разрешал им устраивать посиделки в нашем доме. И братка давал со-гласие, если он с Акулиной и ребятишками отправлялся к тёще с ночевой.
— Ладно, гуляйте, не фулюганьте только, — обычно говорил он в таких случаях.
Это случилось вскоре после отцовых похорон. Отправилось наше семейст-во к тёще на блины, а ребята узнали, что я остался дома один, — привязались: пусти да пусти, разреши у тебя “вечёрку” провести. Мы, мол, и дров принесём, и печки протопим, и пол в горнице, когда будем уходить, в порядок приведём, вымоем.
    Ну, как тут отказать? Подумал, подумал и разрешил на свою голову. Пусть танцуют, песни поют, и мне веселее с ними будет.
    К вечеру снег пошёл, метель началась. Думал, никто не придёт, ан пришли, собрались ребята и девчата со всей Тамбовки. Алёшка Зарубин с гармошкой пришёл, Ванька-Михей — с балалайкой своей пожаловал. Принесли дров — печи натопили. Тепло. Хорошо. Керосину целую бутыль где-то раздобыли, — лампу и фонарь заправили. Веселись, молодёжь!
И она веселилась. В избе — песни пелись, половицы от пляски ходуном ходили, гармошка до хрипоты заливалась, а на дворе в это время воры орудова-ли. Вскрыли, разбойники, крышу в амбарушке и всё зерно, что от прошлого урожая батя сэкономил — выгребли. Выгребли всё до зёрнышка. А со двора последнюю корову и пять овец увели, и сироту не пожалели.
    Закончилась вечеринка. Кто домой ушёл, несмотря на буран, а кое-кто и остался, у кого невесты были. Те целовались да миловались до самого утра.
    Ванька-Михей в такую пургу домой не пошёл, остался с ночевой. Мы с ним потом забрались на палати и дрыхли до обеда. А когда встали, то ахнули. Пошёл я в стайку сена скоту дать, гляжу, а коровы нет. И овечек нет, и ворота настежь распахнуты. Думал, может на речку к проруби на водопой самовольно ушли, — нет, они сами туда никогда не ходили. Тем более в такую непогодь. А когда заглянул в амбарушку — чуть было в обморок не упал: закром был пуст. На матице, полбараньей туши висело, — так и её забрали. На клетушке стоял жбан с конопляным маслом — тоже исчез. Не заглянули воры почему-то в ящик, стоявший в дальнем углу. В нём-то и осталось мешка два муки несеяной да отрубей с полведра. Куры, десять штук, да петух — тоже уцелели: они зимо-вали в избе, под печкой.
К вечеру братка Санька вернулся со своими девчонками. Акулина ревмя ревела с причитаниями и эти причитания рвали мне душу на куски. Я себя чув-ствовал виновником этих бед. Думал, убьёт меня братка за то, что ребят пустил. Но он не ругался, только сказал: “На кого бог, — на того и люди!” Если бы брат был не под хмельком — мне бы не сдобровать, избил бы до полусмерти. Но он пришёл пьяненький, а когда он бывал ”под мухой”, то становился добрым-доб-рым. Все ему друзья, все хорошие люди, каждого расцеловать готов.
    Искали, искали мы воров, так и не нашли. Метель замела все следы.
Забегая вперёд, скажу, что вор всё-таки нашёлся. Я не буду называть его фамилию, скажу только, что он был отцом моего друга.
    После войны, а точнее в 1946 году, я поехал в родное село, поправедать се-стру и брата, который тоже вернулся с войны.
    Приехал, иду по Тамбовке, во всём военном, с медалями на груди. Хоть и медалей и было всего ничего — две, но всё равно, гордился ими. Иду, по сто-ронам поглядываю. Обветшали за войну домишки, то тут, то там — развалины, бурьян растёт. Около дома, где мой друг жил, остановился: зайти бы надо, и вроде некстати. Увидят, рёв поднимут — сын-то их погиб на фронте, да не в начале войны, в самом Берлине. Стою, раздумываю. Вижу идёт ко мне отец дружка моего. Старик стариком, еле ноги передвигает, на палочку опирается. Подошёл, поздоровался и передо мной,— бух, на колени, палку выронил, руки ко мне протягивает. Я думал, что упал он, хотел поднять его, он не дался.
— Прости меня, сынок, Христа ради! Все эти годы мучаюсь, совесть меня заела. Виноват я перед тобой, ведь это я с тем-то (он назвал фамилию) тебя ог-рабил тогда. Вашим хлебушком я спас своих детушек от голодной смерти, — и заплакал, и уткнул свою бороду в дорожную пыль. Я поднял его, успокоил, ска-зал, что не он виноват, а жизнь виновата, что пошёл на воровство. Спросил про ребят, которые были намного моложе меня. Он тащил меня к себе в дом, но я не пошёл, сказал, что уезжаю на Высокую Гриву, к сестре.

    …Наступили каникулы, каникулы для тех, кто осенью пойдёт в школу. Для меня же это были не каникулы, а прощальное лето с родными местами. Осенью я должен уехать в Иркутск к братке Ваньке и, если всё будет в норме, поступить в изоучилище. Сейчас же я был вольный казак, проводил время, как мне пожелается. Несмотря на запрет, я стал почитывать книжки. Чтение было занятие в ненастную погоду. Как всегда я жил в амбарушке, на своём, видав-шем виды, топчане. Вот и читал запоем. Голова, слава богу, не болела, хотя всё время кружилась почему-то.
    В хорошею же погоду пропадал с Ванькой-Михеем и мелюзгой на Чулыме, загорали, купались до изнеможения. Верно, порой скучно было — все мои дружки были на колхозной работе в поле, на сенокосе, на силосовании. Но зато у меня была Верочка. Я собирался уехать в Иркутск, а Вера — в Новосибирск, где жили отцовы родственники, и где она думала поступать в педтехникум.
    В это лето мы с ней почти не разлучались. По целым дням бродили, взяв-шись за руки. Исходили все дорожки, все тропинки лесные. Выбирались в Мав-рин лог за земляникой, ползали в траве, как маленькие и дурачились — кор-мили друг друга ягодой.
Потом шли к реке. Тогда мы и понятия не имели, что такое плавки, поэто-му я раздевался где-нибудь в прибрежних кустах, а Вера в сторонке и тоже в кустах или в зарослях бурьяна. Купались отдельно, я — против своей одежды, оставленной на берегу, она — против своей, метрах в двадцати от меня.
    Плаваешь, бывало, плаваешь, направишься в её сторону, Вера увидит и крик поднимает, будто её режут. Что греха таить, дело молодое.
    Так незаметно, и лето пролетело. Оно было самое короткое в моей жизни. Братка Ванька письмо прислал, писал, что ждёт меня, приезжай — в изоучили-ще скоро приём начнётся. А мне с домом, с ребятами, с Верой расставаться жаль. “Успею, — думаю, — куда от меня этот техникум денется?” 
    Не знал я, наивная душа, что этот техникум на всю Сибирь один-разъединственный, и что желающих учиться в нём — хоть пруд пруди. Но главное — это ж Иркутск, город старинный, столица Восточной Сибири, а не мой Нижний Чулым, затерянный в бескрайней озёрной степи. В деревне каждая собака друг друга знает, не то, что человек. А в городе, как в муравейнике, лю-ди кишмя кишат, все куда-то спешат, снуют, как будто кто за ними гонится, или завёл, как игрушку заводную.
    Но об этом я расскажу позже. А пока что я не знал городских порядков и всё мерил своим деревенским аршином.
    …Однажды, после обеда, братка Санька с сенокоса вернулся, Акулина со своим выводком приехала с коровьей дачи, няня Маня с Антоном пожаловали. Я этому не придал особого значения — приехали и приехали, значит, так надо. Мало ли что? Может в больницу, или в магазин привезли что-нибудь нужное, а может, и просто так, отпустил бригадир, чтоб домой съездить.
    Но, смотрю, няня с Акулиной жарить картошку начали, огурцы и помидо-ры достали. Смотрю, дядя Василий с тёткой Таней дверь открывают и Зойка с ними. Думаю: раз
Зойка тут, значит и Вера где-то здесь, — они всегда вместе, водой не ра-зольёшь.
Санька с Антоном всех за стол пригласил, в том числе и меня. “Неужели, — думаю, — что-то опять стряслось?  А, может, кто именинник?”
    А ларчик просто открывался: — это мне проводины решили устроить. Знал я, что подходит время моего отъезда, но не думал, что так скоро. Ну хоть бы за недельку предупредили, чтоб со всеми дружками проститься, в школу сходить, учителям спасибо сказать. А то — раз утром в путь-дорожку извольте, Денис свет Михайлович! “Нет, — думаю, — так не пойдёт, Иркутск не волк, в лес не убежит. Завтра не поеду, хоть убейте. Мало ли что в Барабинск колхозная ма-шина пойдёт и меня захватит попутно!”
    Я так и выложил свой план. Куда мне спешить? Август только ещё начал-ся, успею, уеду, если я вам надоел!
Няня в слёзы. Братка руками развёл:
— Что ты плетёшь, братан? Кто надоел? Кому надоел? Да живи, сколько влезет, тут твой дом, тут ты родился и вырос. Мы хотели как лучше, ведь ма-шина идёт, до самой станции довезёт. Она туда ходит раз-два в году, а путь до Барабинска не то, что до Высокой Гривы.
— Уеду! Не будет попутной машины или подводы — пешком уйду. Поду-маешь, какие-то сто километров! Да я дома за день не меньше тридцати вёрст отмахиваю и ничего, — разошёлся я. — Сейчас лето — каждый кустик ноче-вать пустит. А неделю мне надо, чтоб проститься со всеми, уезжаю не на один день, а может навсегда.
Тут и Акулина слезу пустила, а за ней и девчонки заревели. Видят, что мать заплакала, и они заголосили хором.
— Будь по-твоему, братан! Ну, а раз собрались все вместе — это, всё ж, проводинами назовём. Хозяин — барин, хочет живёт, хочет утопится… — ни к селу, ни к городу сморозил мой старший брат.
Няня обрадовалась, что я завтра не еду, заулыбалась, раскраснелась после выпитого, на маму стала похожа.
    Родичи переменили разговор — о сенокосе, о видах на урожай, кто сколь
ко трудодней выработал и, если урожай будет хороший, то по сколько кило зерна они могут получить?
    Мне так хотелось улизнуть из-за стола, но неудобно было. Выручила Зой-ка.
— Я пойду, — сказала она, уловив мой тайный знак,— кур покормлю, а то сядут на насест голодными.
— Хорошая жена кому-то достанется, — махнул головой Антон. — Хозяй-ственная, работящая и красивая.
А Зойка засмеялась и, хлопнув меня по плечу, созоровала:
— Вот был женишок, да сплыл. Уедет, городская какая-нибудь его и охо-мутает. Ну, я пошла… Проводи меня, — закончила она, — помоги кур накор-мить. — И опять засмеялась.
Молодец, Зойка! Всё понимает с намёка.
    Зойка действительно пошла кормить своих несушек, а я направился было к Алёшке Зарубину, но вспомнив, что он на сенокосе свернул к Ваньки-Михею. Тот, как всегда, сидел дома. Не в избе, а на улице, за сенями.
     Солнце уже закатывалось за Савину Засеку, и рощица, что тянулась по са-мому берегу Чулыма, алела стволами молодых берёз. За этой рощицей я когда-то пахал на быках пары, а по вечерам, тоскуя по дому, выходил на берег и слу-шал лай деревенских собак.
Ванька-Михей разучивал новую песню, он её уже знал неплохо, лишь по-рой, вроде, обо что-то спотыкался. Свою балалайку, что давным-давно сделал ему мой отец, он, как бы теперь выразились — модернизировал. Вместо трёх струн у него было шесть. Не просто шесть, а к каждой из трёх струн он приба-вил ещё по одной.
    Сделать это было не так уж и трудно, — надо было в грифе просверлить три новых отверстия, выстругать три колка и натянуть дополнительные стру-ны. Звонкость балалайки, мелодичность, певучесть этого инструмента во много раз улучшалась. Казалось звучит не одна балалайка, а две, три разом.
    Чтобы улучшить звучание, он попробовал ещё одно новшество: на указа-тельный палец правой руки надел обычный напёрсток, каким пользуются жен-щины, когда что-либо шьют или чинят. Звук получался изумительный!
— Ты для этого у меня напёрсток выклянчил? — спросил я, увидев на его грязном пальце конопатый наконечник.
— Вот чудак! А для чего же ещё? Нам напёрсток без надобности, — засме-ялся он в ответ. — Мы — пролетарии, у нас ни шить, ни пороть нечего. Вся одежда на мне.
    А одежда у Михея была классная: штаны из одних заплаток и все они раз-ных расцветок: серые, полосатые, синие и даже в горошек. Рубаху свою он но-сил, не снимая, не один год. Но выглядела она сносно. Верно, на локтях тоже заплаты, но они не так заметны, потому что жёлтые, как и рубаха. 
    А вот на ногах не было ничего. Лапа у этого недоросля была слоновья и во всей Тамбовке не нашлось для него обувки подходящего размера. В хорошую погоду он всегда ходил босиком, отчего ноги его вечно были в цыпках и цара-пинах. Царапины заживали как на собаке, а вот цыпки доводили его до слёз.
— Говорят, уезжаешь от нас? — не то спросил, не то вслух подумал он. — Жаль! Хороший ты парень. Все хорошие ребята убегают в города. Как уехал, и всё — уже не вертается.
— Учиться на художника хочу. Выучусь, может, вернусь, в школе буду работать, — поддержал я Ванькин разговор.
— Жаль, поди, уезжать-то?
— Жалко. Если б старики мои не померли, никуда бы не поехал, остался при школе. Василий Николаевич Белобородов подучил бы малость, а Чеглак обещал на курсы счетоводов послать.
— Счетовод — это хорошо, но учитель — лучше, учитель за деньги рабо-тает. Прошёл месяц — гони монету, пошёл на каникулы — опять гони. В де-ревне только учитель да дохтур живут припеваючи. Да вот я ещё, — и он за-смеялся заразительно, ударив своим напёрстком по всем шести струнам.
    Разбередил мою грешную душу своими рассуждениями Ванька-Михей. Лучше бы не заходил к нему. И уйти бы надо, а куда?  Вспомнил о Гринькине, о красном Солнышке. И решил к нему наведаться. Вообще-то, Гриня мне сейчас был нужен, как собаке пятая нога. А вот что к нему нужно идти мимо Верочки-ных окон, это замечательно!
    Сказано — сделано. Три раза прошёл я по улице туда и обратно, но не уви-дел своей зазнобы. На окнах у Верочки занавески висят, а в ограде бельё вете-рок шевелит на верёвке. “Ага! — думаю, — стиркой занята, — значит на речке, голубушка!” И в переулок свернул, что вёл к воде. Точно рассчитал.
    Стоит моя ненаглядная у мостиков по колено в воде, на ней кофточка бе-ленькая в полоску, и бельё полощет. Чтоб не замочить юбку, подол под пояс подоткнула. Косы толстые, русые, — будто в песне, где сарафан из миткаля, по спине, до пояса свисают. Это когда она отжимает бельё. А нагнётся, станет что-либо полоскать, они переползут сначала на плечи, а потом и повиснут, доставая кончиками воды. Перекинет она их за спину, отожмёт очередную тряпку, на-гнётся, а они, упрямые, опять вниз юркнут, чтоб воды коснуться.


Главы повести "Исповедь" Книги -1 : 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Категория: Повесть "ИСПОВЕДЬ" - Книга 1 | Добавил: Сергей (17.10.2009)
Просмотров: 752 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Приветствую Вас Гость